Первый портал пограничников
Объединение ПВ и МЧПВ
ГЛАВНАЯ  |  ФОРУМ  |  СЛЕНГ  | 

Авторизация  



Регистрация на форуме  

Загрузки на форуме  

Пожалуйста, сделайте папку кэша доступной для записи.

Секретный фронт. Часть третья - страница 3

Секретный фронт. Часть третья - страница 3

PDFПечатьE-mail
Оглавление
Секретный фронт. Часть третья
страница 2
страница 3
Все страницы


В город приехали перед наступлением сумерек, когда недавно закатившееся солнце оставило на крышах и трубах свои блекнувшие отсветы, тени ложились на землю и кое-где зажглись ранние фонари. Стоявший на взгорке костел с прямыми высокими стенами чернел с восточной стороны, и только на западной еще теплились оконца, слабо вспыхивая, будто слюдяные переливы уходящего солнца.

Ганна медленно подняла голову, посматривая на последние блики еще одного угасшего дня, вздохнула и робко, украдкой, перекрестилась: добрые васильковые глаза будто изменили цвет, похолодели.

А в это время в кузове, заваленном металлическими деталями машин, отправленных для ремонта, назябшись под плотным, пахнущим соляркой брезентом, между двумя мужчинами решался вопрос о месте ночлега. Ухналь как бы мимоходом пытался выяснить причину вызова его в район. У него не было уверенности в добрых намерениях начальства. Самое правильное, на его взгляд, — это подальше держаться от него, и век бы ему, Ухналю, не бывать в этом городке, с которым связаны постыдные воспоминания. Сюда привела его петляющая тропка, здесь с треском хряснула его жизнь, переломилась надвое, здесь он изменил своей клятву и, переступив порог, теперь никак не осмеливался сделать следующий шаг; смутна его душа, трудно повинуются онемевшие ноги.

Забрудский и слушать его не стал: ясное дело — ехать только к нему. «Где тут, в Богатине, корчма, постоялый двор, что же он, Забрудский, будет за человек, если не ответит добром на оказанное ему гостеприимство!» Вот эта настойчивость окончательно расстроила Ухналя: привезут в силок, заставят самого сунуть лапу, потом поди выдерни... Вновь заговорил в нем очеретовский боевик, смешались мысли, застучала кровь в висках. Перекинуться словом не с кем, Ганна — в кабине, через тонкую стенку, в запыленное окошечко видна то спина ее, то платок... Забрудский категорически отверг просьбу высадить их у Марии Ивановны, проехали одну, другую улицу и затормозили возле четырехэтажного дома из красного кирпича.

Спрыгнув первым на хрустнувший под ногами гравий, Забрудский открыл дверцу кабины и, предложив руку, помог застеснявшейся Ганне.

— Де ж мы... Куда мы? — Она огляделась, поправила платок, открыла лоб. — Ты же казав, к Марии Ивановне, Петро?
— Ось тут и Мария Ивановна... — Ухналь ухмыльнулся, перекинул через плечо захваченный из дому оклунок с провизией.

Непривычной для Ухналя была обстановка коммунального дома, как назвал его Забрудский, пошедший впереди них. Ухналь родился в крестьянской избе, потом — лес, подземные казематы и селянские хижины... Что он видел? Повалюха, Крайний Кут, Буки, пробирался когда-то окраиной Мукачева, проскакал Дрогобыч, везде без задержки, чтобы снова юркнуть, как ящерка, в подземную пору. Его слепила обычная электрическая лампа, приучил себя к каганцу, к тусклому свету подполья. Ухналь осторожно цеплялся за перила, пересчитывал по привычке ступеньки, примечал двери цвета палой листвы и ясные таблички номеров на них, сторонился спускавшихся по лестнице людей, хотя они не обращали на него внимания. Ганна понимала его состояние и, улучив минуту, тихо шепнула: «Нельзя так... Ты як тигра... Чого ты засумував?»

Ничего не ответил Ухналь, только удивился ее чуткости, подтолкнул плечом вперед к освещенному проему раскрытой двери, где их встретила приветливая молодая женщина, в платье с широкими, ниспадающими от плеч рукавами, в алых суконных туфельках. Ухналь заметил ровный цвет щек горожанки, белые руки и твердо выраженный «москальский» выговор, что когда-то вызывало у него гнев. Хозяйка пожала им руки, требовательно протянув свою, категорически запретила снимать обувь, хотя полы были натерты и блестели, как лед.

Пока не пахло засидкой. Никого, кроме хозяйки, не было. В соседней комнате засыпала девочка, оттуда слышался ее голосок. Хозяин не звонил по телефону, никого не извещал о приезде, что тоже служило хорошим признаком. Оружие свое он отнес в спальню, вернулся в домашнем виде и тут же предложил Ухналю и Ганне привести себя в порядок после дороги. Ухналь долго отмывал заскорузлые руки, но ничего поделать с ними не мог — ни со шрамами, затянутыми черной пленкой, ни с нагаром масла, плотно впитавшимся в кожу. Он вышел из умывальной к накрытому столу, на котором все было внатруску, больше посуды, чем харча. Но это не беда, не утопали, видать, хозяева в достатке и роскоши, как думалось ему, Ухналю, прежде.

— Мы маем две комнаты, больше нам не треба, — объяснил Забрудский. — Нас всего трое. Дружина моя була на фронте, кончала Краснознаменное училище в Москве, она ще молода, котлеты, вареники может, а вот борщ... Не доверяю ей борщ. Беру свой фартук... — Забрудский старался снять натянутость, стеснение, отсюда и возникала излишняя суетливость, которая снова возрождала погасшие было подозрения Ухналя.

Когда хозяин завел разговор насчет борща и вареников, Ухналь подморгнул Ганне, и та бросилась в прихожую, к оставленному там оклунку.

— Э, нет! — запротестовал Забрудский. — Обижаете хозяйку. У нее еще будет кое-что. Городские, сами знаете, не всю еду выставляют сразу...
— Мы маем таке сало, — пробовала уговорить Ганна. — Правда, ще не со своего кабанчика, а сало на три пальца...
— Сало? — Забрудский ушел на кухню, вернулся оттуда с куском сала. — А це шо? — Он нарезал. — Угощайтесь! Ось вам городское сало.
— Да ну? — Ухналь потянулся, взял кусок. — Добре сало!

Хозяин налил еще по чарке, постепенно уходила натянутость и настороженность.

— Отпустило моего, Евгения Яковлевна, — нашептывала Ганна жене Забрудского. — И це не от горилки, а от вашей доброты... — Она признательно провела пальцами по руке хозяйки. — Послухайте моего Петра, вин весь в колгоспи, як завинченный, день послухать — год треба робыть по его предложениям...
— Мой муж понимает это отлично, Ганнушка. Посмотрите, как они увлеклись разговором... Пускай своим занимаются, а мы побеседуем по нашим женским делам. Как вы устроились, Ганнушка? Нет, нет историю свою мне не рассказывайте, я все знаю, и возвращаться к прошлому не будем...
— Так, так, — теребил Забрудский Ухналя, — вы можете без всякого стеснения размовлять со мной, Петро. Нам, партийным керивныкам, треба все знать из первых рук, чув таке выражение — держать руку на пульсе. А де пульс? На бумагах пульса нема, Петро. Бумаги без пульса...

Ухналь шел в райком. Не верилось ему, что забыты его прегрешения и не последует за них наказания. Много было случаев, когда забирали вышедших на амнистию не сразу, а после длительной проверки. И если тянуло на тюрьму, значит, тянуло.

Будто чужие ноги вынесли его на второй этаж, никогда так не случалось, а теперь захватило дыхание возле таинственных дверей с надписью под стеклышком, привинченным двумя шурупами.

В этом году, после разгрома Луня, в штабном бункере обсуждался план вооруженного нападения на Богатинский райком, отдел МГБ и контору Госбанка. Акция намечалась лихая, с налета, перед зорькой. Операцию уточнял Гнида по чертежу, прибитому гвоздочками на той стенке схрона, которую важно именовали оперативной. Как будто все было вчера, Ухналь вспоминал до мельчайших деталей сцену совещания, важные позы зверхныков, освещенных каганцами с бараньим жиром, вкрадчивый голосок Гниды, проникающий до самых печенок, его тонкий нос с чуткими, как у кота, ноздрями, пальцы, любовно оглаживавшие парусину, на которой возникали кружочки и линия. Тогда начальником пограничного отряда был Пустовойт. Назначение Бахтина, усиление режима, введение контрольных постов заставили куренного отложить акцию на неопределенное время. Ухналь хорошо помнил, как ему поручалось во главе тройки боевиков наблюдение за улицей и ближним переулком, ведущими к райкому. В его задачу входило отсечь пулеметным огнем тех, кто придет на выручку. Сюда, в этот самый кабинет, должен был ворваться сам Бугай и взять Ткаченко живым, чтобы потом страшной казнью казнить его в лесу, разодрать пополам, привязав к макушкам двух деревьев. Ухналь встряхнул головой, прогоняя жуткие воспоминания. Думал ли он тогда, что будет подниматься по этим ступенькам вот так, как поднимается сегодня?.. Все она — Канарейка. Не стань тогда она на его пути, заховали бы давно в могилу жену Бахтина, а может, и его скелет валялся бы в горной щели.

— Ты що, Петро? — Ганна подтолкнула его. — Лицом помертвел. Захворал? — Она поправила ему зачес, провела мягкой ладонью по щеке.

В приемной ожидали четыре человека, все нездешние, здоровенные дядьки в крепких сапогах, все с полевыми, туго набитыми сумками, с оттопыренными карманами: угадывались револьверы.

Предупрежденный заранее, Ткаченко тут же принял Ухналя и Ганну. В кабинете находился приходивший по делу Тертерьян, задержавшийся, чтобы, в свою очередь, познакомиться с необычными посетителями. Тертерьян принес хорошие вести: в трех селах, расположенных в самой глухомани, самооборонцы отбились от бандеровцев, одиннадцать бандитов захватили в плен, трех уложили насмерть. Сводка подтверждала факты активизации самого населения, а роль сыграло направленное в эти села оружие, присланное генералом Дудником. А позавчера пришел положительный ответ из Киева, разрешающий выдачу оружия активистам, правда, с предупреждением об особой ответственности и о строгом порядке выдачи по спискам, выверенным и согласованным с соответствующими организациями.

Ухналь, переступивший порог, вполне понятно, не мог знать всех этих дол, а тем более не мог знать причины присутствия в кабинете Тертерьяна, который был ему давно известен по оуновской информации. Ничего доброго не предвещал пронзающий недружелюбный взгляд этого человека. К таким людям Ухналь всегда относился с недоверием и ждал от них беды.

Ухналь сделал два-три нерешительных шага, поклонился и опустил голову, чтобы избежать неприятно просверливающего взгляда Тертерьяна. Ганна же выдвинулась вперед, как бы заслоняя собой мужа. Ее красивое лицо приобрело неприятное выражение, подбородок и губы затвердели, руки, перебирающие хустку, дрожали.

— Що це вы, Ганна, чи спужались, чи шо? — Ткаченко вышел из-за стола, притронулся к ее плечу. — Сидайте, гостями будете.
— Спасибо. — Ганна улыбнулась и сразу посветлела от хлынувшей изнутри радости. — Сидай, сидай, Петро! — Она подтолкнула мужа к стульям и усадила его.

Воспользовавшись переменой ее настроения, Ткаченко спросил:

— Кажуть, вы гарни пирожки печете, Ганна?
— Та кто вам казал? — Ганна просияла. — Це вы, товарищ Забрудский?
— Ни, це не я... Ходят таки чутки, Ганна. — Забрудский присел возле Ухналя.

Ухналь трудно выходил из оцепенения. И опять взглянул на Тертерьяна, мягко смотревшего на Ганну, разговаривавшую с секретарем райкома.

Ткаченко смотрел на Ухналя, на его тяжелые, рабочие руки с обломанными ногтями и следами незатянувшихся ссадин, очерченных машинным маслом. Бывший танкист Ткаченко понимал, откуда взялись и ссадины и въевшееся в кожу масло. Руки эти мирили его с Ухналем больше, чем любые слова.

— Как в колхозе с ремонтом? — спросил Ткаченко, чтобы помочь Ухналю овладеть собой.

Тот молча поднялся, переминаясь с ноги на ногу, и наконец сдавленным голосом ответил на вопрос секретаря:

— Зима впереди, успеем.
— А с инструментом плохо. — Ткаченко поглядел на ссадины на руках Ухналя. — Разводных ключей нема?
— Нема! — Ухналь оживился. — Берем гаечным, вин срывается, шматка кожи и нема. А ось це от солярки... — Потер пятно на коже, смочил слюной, еще потер.
— Четыре воды сменишь, не отмоешь, — сказала Ганна, обрадованная оборотом беседы.
— Горячая вода есть?
— А як же.
— Значит, топливо тоже есть?
— Кругом лес, товарищ секретарь. Абы руки.
— В лесу не страшно?
— Сокира в руках, — сказал Ухналь.
— Сокира, — повторил Ткаченко, — сокира и есть сокира, не стреляет она.

Забрудский подтолкнул Ухналя.

— Чего мовчишь?

Ухналь повернулся к Тертерьяну, тяжело вздохнул.

— Ты меня не бойся! — сказал Тертерьян. — Когда был в схроне, одно дело, а теперь мы заодно. Так?

Слова Тертерьяна не произвели впечатления на Ухналя. Для него он пока оставался энкеведистом, а раз так, следовало держать ухо востро, не поддаваться на приманки и лучше всего побольше молчать. Прежние подозрения снова проснулись в душе Ухналя, и он выжидал, боясь сказать невпопад.

— Кажи все, Петро. — Ганна подтолкнула мужа. — Тут партия. Тут все можно казать...
— Все? — Он встряхнул нависшим над пустой глазницей чубом. — Треба их кончать! Зима... Расползутся по теплым щелям, як тараканы. Придут — бить нас начнут... — Ухналь помял пальцы, заиграл желваками на скулах, обратился к Ткаченко: — Треба зброю!
— Так. — Ткаченко выдержал паузу. — Зачем оружие?
— Бить их буду. — Бывших соратников Ухналь не называл ни бандитами, ни бандеровцами. Голос Ухналя сгустился, он сглотнул слюну. — Я ж в хате Басецкого живу.

Тертерьян закурил, положил в пепельницу сгоревшую спичку, покряхтел, Ткаченко глянул на замолкшего Ухналя, на Ганну.

— В вашем желании, товарищ...
— Шамрай! — подсказала Ганна.
— Товарищ Шамрай, — Ткаченко приблизился к Ухналю, — нет ничего противоестественного. — Он решил пояснить свою мысль: — Понятно, что вы, человек... военный, привыкли к оружию, без оружия вам... как бы сказать... ну, скажем, просто неловко. — Ухналь кивнул, напряженно слушая. — А мы дали вам другое оружие. — Ткаченко кивнул на его руки. — Оружие мирной жизни... Мы освободили вас от того оружия. Зачем же нам возвращать вас в исходное положение?

Ухналь потупился. Эти слова жгли его. Нетрудно было догадаться: ему не доверяли. И, мягко объясняя причину этого недоверия, старались не обидеть его, поэтому впрямую не говорили.

— Понятно, товарищ Шамрай?
— Понятно... товарищ Ткаченко, — выдавил из себя Ухналь, вдруг почувствовав прилив тупого равнодушия. Ему казалось, что вслед за этими словами секретаря последуют не менее ласковые объяснения, почему все же решено упрятать его, Ухналя, за решетку: была, мол, проверка, то да се, недаром рядом Тертерьян, иначе для чего же прибыл сюда этот энкеведист.
— Що понятно? — спросил Ткаченко, догадываясь о думках Ухналя.
— Понятно, що треба мени сдать гаечные ключи.
— Ах, вот оно что! — Ткаченко весело рассмеялся. — Нет, нет! Поезжайте в Буки! О вас самые хорошие рекомендации. Работайте! У вас хорошая подруга жизни...

Ткаченко растрогался и, чтобы не поддаться ненужным чувствам, нахмурился, голос его построжал:

— Все! Извините за беспокойство... — Обернулся к Ганне, увидел слезинку, покатившуюся по смуглой щеке, сказал ей: — Подывились друг другу в очи! И то добре. До зустричи, Ганна! — Подал руку Ухналю. — То, що було, — ваше, а то, що буде, — наше! Згода?

Ухналь мучительно тряхнул зачесом, строго пообещал:

— Буде ваше, товарищ секретарь.
— Спасибо, — Ганна поясно поклонилась и, пропустив впереди себя мужа, не спеша пошла рядом с Забрудским.

Тот попросил их зайти к нему в кабинет. Ухналь наотрез отказался. Был он сосредоточен, внешне спокоен, хотя в душе все кипело, ему надо многое продумать, во многом разобраться. А больше всего мучил вопрос: задержат его или отпустят? Пока не верилось в счастливый исход. С другими людьми годами встречался Ухналь, другие у них были нравы, и именно те, звериные нравы казались ему нормальными. А здесь, столкнувшись с новыми, пока еще непонятными ему, «лесному человеку», отношениями, растерялся.

— Прошу ко мне, — повторил Забрудский, — подывитесь на мою райкомовскую кимнату...
— Ни, ни, дякую. — Ухналь решительно отверг приглашение. — Нам нема колы...
— Нема колы? — переспросил Забрудский. — Да, верно, Ганна хотела пройтись по магазинам с моей жинкой. Купить того, другого...
— Ни, — упрямо покачал головой Ухналь. — Треба до дому, нема нам дила у городи... Ось оправдаемся в сели, тоди и прийдемо до вашого миста...

Решение его было твердо. Забрудский проводил и распорядился, чтобы их отвезли в Буки на попутной машине.

Тертерьян продолжал курить, выпуская дым через ноздри тонкого хрящеватого носа.

— Как ваше мнение? — спросил его Ткаченко.
— Можно верить ему... сегодня.
— А завтра?
— Трудно предугадать, Павел Иванович. Мы сталкиваемся с разными людьми. Главное сейчас, что в нем пересилит. Все же, как ни верти, а он телохранитель Очерета... Душегуб... Вижу его таким...
— А мы должны видеть вместе с вами, дорогой Тертерьян, видеть в этом самом... Шамрае не только бывшего телохранителя куренного атамана. Он вышел из-под гипноза страха, и мы обязаны не перепугать таких, как он.
— Они в стальном кольце! — воскликнул Тергерьян. — Не сегодня-завтра будет дана команда. — Он сжал кулак, сильно сжал, даже побелели косточки. — Вот так их...
— Сжимать хорошо. А нужно еще разрывать духовное кольцо этого так называемого «движения». Насколько мне известно, товарищ Тертерьян, чекисты тем и славны, что они умели рвать нити лжи, которыми враг пытался опутывать наших людей...

Минутой позже появился Остапчук, а за ним и все те, кто покорно дожидался своей очереди в приемной.

— Ну, секретарь, что же ты, бандеровцев приймаешь, а свои хлопцы часами стулья просиживают! — рокотал Остапчук, пребывавший в отличном настроении по случаю возвращения домой из долгой и опасной командировки по глубинкам.

Остапчук принес с собой запахи табака, сена и особые запахи, присущие лесным деревням: хвои, коры и древесного дыма.

— Ну что, не подстрелили тебя из-за куста? — встречая Остапчука, подшучивал Ткаченко. — Чайку не хотите ли?

Остапчук даже присел от смеха, и все остальные широко заулыбались, скинув свою мрачность.

— Чего ты регочешь, Остапчук?
— Я ж им казав, — Остапчук вновь захлебнулся от хохота, — як войдете, так Ткаченко вам сразу чайку.
— Ну что тут смешного?
— Як що? Тебя, знаешь, уже не Ткаченко кличуть, а Чаенко... И кто придумал? Твой Дудник, генерал. Ты его только чаем каждый раз и потчуешь... — Остапчук снова залился смехом, отмахнулся, промокнул платком повлажневшие глаза. Успокоившись, он рассказал о впечатлениях от поездки по району. — Упала с глаз селян пелена, упала... Раньше слухают, очи в землю, а зараз только и чуешь: обрыдли, мол, нам ваши клятвы, давайте боеприпасы... Ось як! И за курень Очерета очи нам выдирають... Що вы, така батькивщина, а крыс не передушите!
— Душить легче всего, — сказал Ткаченко. — Нельзя всех. Не все крысы.
— Обманутые? — зло спросил один из приехавших работников. — Я ще пулю очеретовскую не повыковыривал... — Он взялся за шею, подвигал пальцами твердый желвак под кожей. — Доктора не берутся, кажуть, там артерия...

Помолчали. А потом продолжили разговор о деле. Ткаченко взял себе за правило — принимать всех посетителей вместе, если, конечно, не было каких-то сугубо индивидуальных вопросов. Обычно такой коллективный прием приносил большую пользу. Люди делились опытом в открытую, рассказывали интересное для всех, о чем-то спорили. Так и сегодня, говорили все о том, как лучше строить и налаживать жизнь... Народ в селах соскучился по труду, доброй работе, молодежь стремится на учебу, и, что самое небывалое, просят приехать лекторов, актеров, началась жадная подписка на газеты.

Ткаченко стоял у окошка, вслушиваясь в равномерный гул главной улицы: скрип телег и мерзлый перестук колес, гудки машин, недалекий пересвист мальчишек, идущих из школы домой. Улица изменилась к зиме, словно расширилась: яворы отряхнули шумливую одежду листвы; прикочевали к городскому теплу воробьи, усыпавшие гирляндами щупленьких комочков ежистые, растопыренные прутья ветвей; весело играли под солнцем вертуны; стекала слеза растопленного инея по черепице.

— Чайку не хотите ли, хлопцы? — спросил было Ткаченко и тут же замахал руками, чтобы потушить грянувший хохот. — Чи с ума посходили? Чего ты заливаешься, Остапчук?
— Да я не заливаюсь, товарищ Чаенко... прошу простить... Ткаченко. Пора переводить жидкий баланс на что-либо более мужчинское. К примеру, на витамин «ре», то есть на чистый ректификат довоенного качества.
— Э, нет, Остапчук, меня не спровоцируешь! — Отшутившись от продолжавшего сыпать присказками председателя райисполкома, Ткаченко пересчитал посетителей, распорядился, и вскоре на столе появился поднос, уставленный чашками, чайник и наколотый щипчиками сахар. Затем помощник секретаря расщедрился и принес сушки.

За чаем обсудили все дела, заставившие каждого из них покинуть свои села, немного поспорили и разошлись, полностью удовлетворенные приемом, лаской. На прощание каждый из них крепко пожимал руку секретарю.

Оставшись один, Ткаченко вздохнул, но это не был вздох облегчения.

Время близилось к обеду, именно к этому часу приглашал к себе генерал Дудник, и, поскольку, шутя, обещал «двухразовое питание», можно было догадаться, что свидание обещало затянуться.

«Не вздумайте ехать ко мне в одиночку, — требовательно заявил Дудник. — Сопровождение будет у вас с минуты на минуту, а то на дорогах пошаливают кудеяры».

Дудник задержался в фольварке «Черная лань». К «Черной лани» проселком было около тридцати километров, большая часть лесом. Потому и пришлось отправляться туда в сопровождении присланного генералом «доджика» с мотострелками.

Дудник встретил гостя радушно. На генерале была домашняя теплая куртка из клетчатой ткани и белые бурки. Шея его была перевязана шарфом с махрами на концах, а от свежевыбритых щек пахло одеколоном. Генерал прикладывал руку к груди и в предчувствии приступа кашля пил теплое молоко из глиняного кувшинчика.

— На меня удивленно не глядите! Осенью и весной из ангин не вылезаю. В детстве гланды не вырезал, а теперь вот созрел для мучений. Прошу мыть руки и к столу.
— Надо закалять горло, Семен Титович, — посоветовал Ткаченко. — А вы, как видно, парите, потому легко и простуживаетесь... У меня был танкист-водитель, так тот бензином спасался, считал, что полоскание бензином — самый радикальный способ против ангины.
— Ради профилактики, возможно. Только не путайте времена и нравы. Война не позволяла болеть. Хвороба происходит не от напряжения, а от вялости организма, расслабленности, добавим еще одно слово — инертности... — Генерал отдавал должное борщу и хорошему куску вареной говядины с любимой приправой — острым хреном. — Вот и теперь, с делами чуть отлегло — и начались болезни.
— Вы думаете, отлегло?
— Пошло по ниспадающей кривой, Павел Иванович. Закончим чревоугодничество, перейдем в гостиную, и я предъявлю вам наши наметки для согласования. — Генерал расположился поудобней в кресле, развязал шарф, закурил, выпуская плотные колечки дыма, таявшие только под самым потолком. — Моя дочурка обожает... стоит мне закурить, просит: папа, сделай колечки!
— У вас и дочка есть?
— И не одна. Про старшего сына я вам рассказывал. А вот дочки... трое их у меня, Павел Иванович. Выйду в отставку, буду с ними в куклы играть...
— К тому времени, Семен Титович, придется не с дочками, а с внучками играть в куклы... — Ткаченко понимал, что генерал пригласил его не только для этого милого разговора, и потому немножко нервничал, отвечал невпопад, поглядывая на часы.

Поведение гостя было замечено хозяином.

— Я пригласил вас, конечно, не только для того, чтобы отобедать с вами. — Генерал улыбнулся. — Хотя и это не мешает позволить себе изредка. Время сейчас, Павел Иванович, наступает решительное — начинаем ликвидацию остатков куреня Очерета...
— Вот оно что! — Ткаченко поудобней расположился в низком кресле, подождал, пока вестовой зажег в камине дрова, плеснув на них керосином, и закончил, когда солдат вышел из комнаты: — Как же это будет?

Дудник пристроился слева от Ткаченко, так что занявшийся в камине огонь освещал правую сторону его лица, высвечивая и оттеняя морщинки и затаившиеся в уголках губ скорбные складки. Впервые Ткаченко заметил, как все же постарел Дудник. Ткаченко подумал о том, что вот приходится им сокращать отпущенные в жизни лимиты, изнашивать себя: ведь ничто не проходит безнаказанно — ни тревожные ночи, ни утомительные заседательские бдения, ни ожидание звонков от начальства.

Генерал объяснял действия по очистке территории от оуновцев, раскрывал, как говорится, свои карты, не тая горьких потерь, а иногда и ошибок. Рассказывал о самом настоятельном требовании руководства: немедленной ликвидации остатков банд.

— Мы ликвидируем курень Очерета без шума. Будем сжимать его в кольцо техникой. Постараемся избежать человеческих жертв.
— Надо сохранить села, не дать банде разгуляться напоследок, — заметил Ткаченко.
— Помогайте!
— Каким путем?
— Как говорится, продолжайте в том же духе. Лишайте их благоприятной почвы. Сначала население боялось бандеровцев, потом стало нейтральным. Теперь же оно должно активно включиться в борьбу.
— Включается.
— Знаем. Получаю сводки. Винтовки не зря выдали. — Генерал подложил в камин еще полешек. Огонь осветил теперь все его лицо, пожалуй, обычное лицо человека, если бы не те следы, которые оставляет время на людях, вынужденных подчинять своей воле сотни, тысячи людей. — Бугай, заменивший Очерета, ввел жесточайшую дисциплину, объявил террор. Население базовых сел теперь, не надеясь на пощаду, встречает бандитов оружием, и курень лишен возможности, как это было раньше, рассосаться по этим селам на зиму. Бугай не идет на риск и держит курень в кулаке. Итак, для бандеровцев начинается белая и голодная тропа — время брать их в железный бубличек...
— В бубличек? — Ткаченко наблюдал, как сильное пламя взялось кровянить черные поленья, а блики, трепетавшие на стонах и части потолка, чем-то напоминали тени летучих мышей. Камин был сложен давным-давно, кто его знает, может быть, еще во времена гетмана Вишневецкого, дом был старинный. Вон на том крюке, замазанном краской, вероятно, висела хрустальная люстра, а в эти двери с латунными ручками и резьбой по мореному дубу входила паненка или некий ясновельможный пан. Потом в эти места прикочевала и отпетая братия современных гуннов; остались следы пулевых пробоин в потолке, стреляли в ныне закрашенную грубой малярной кистью обнаженную наяду.

К дому вела проселочная дорога. Она петляла по темным лесам, с шумными верхушками деревьев и крупным инеем, сухо посыпавшим темную ленту проселка, бежала по логам и горбатинам. За окнами продолжалась тревожная жизнь, урчали и затихали двигатели, по-видимому, сменялись подвижные патрули.

— Ночь прямо-таки разбойничья, — генерал приоткрыл штору, — слышишь, как сосны шумят? Верховой ветер идет, чудное явление природы. Советую переночевать, а жинке позвоним, беру на себя ее успокоить. А то, помнишь, как от моего имени появился у тебя Лунь?
— Помню, еще бы забыть...
— Остаешься, Павел Иванович?
— Спасибо, все же хочу вернуться.
— Как хочешь, неволить не стану. — Генерал закашлялся, отпил молока.

Ткаченко проверил наган, покатал барабан на ладони.

Генерал с усмешкой поглядел на наган.

— Не тот калибр, Ткаченко. Если выпрыгнут лесовики, этой пукалкой не отобьешься. Опять сопровождение выделю...
— Зачем? Спокойно сюда доехали.
— Береженого бог бережет. — Генерал распорядился об охране. — Тут действует устав нашего монастыря. Забыл времечко, когда караваном ездили?
— Пора забывать, Семен Титович.
— Рановато. Вчера двух мотострелков убили, бензозаправщик сожгли, только шофер сумел убежать, хотя и обгорел здорово, доложил о трагедии... Парням-то было всего по девятнадцать. Потому яростно закончу с бандитами! Народ стонет от них. Пора кончать!

На этом расстались генерал и секретарь райкома. В том, что «пора кончать», разногласий у них не было, жизнь требовала одного: браться за мирное строительство, браться вовсю, и смертельно надоело Ткаченко катать наган на ладони, оглядываться по сторонам, с тревогой раскрывать ежедневные сводки, нередко окропленные кровью.

Зима началась мягкими метелями. Замело дороги, сровняло контрольно-следовую полосу, отрезало горные села. Участились случаи нападения небольших бандеровских банд: голодная зима выгнала их из берлог, из схронов. Но почти везде от них успешно отбивались сами селяне, организованные в добровольные отряды самообороны. Нападали и на село Буки. Председатель сельсовета Марчук прислал с нарочным сообщение: хвалил Ухналя — Петра Шамрая за храбрость, хотя в стычке с бандеровцами пришлось орудовать ему обычной трехлинейной винтовкой.

Метели продолжались почти две недели. Устя в эти дни вставала рано, принималась расчищать дорожку. В полушубке, валенках, повязанную до бровей полушалком, такой ее не раз видели возвращавшиеся с ночной службы Зацепа и Стрелкин.

— На кубометры работаете, Устя? — спрашивал Зацепа, вглядываясь в ее краснощекое лицо.
— А що? Вам завидно? — отвечала весело Устя. — Чего Жорик мой задержуется? Завсегда задних пасет? Що вы на нем катаетесь?
— Покатаешься на нем, на твоем Жорике. Брыкливый!
— А що, то хорошо чи плохо?

Обменявшись такими фразами, Зацепа и Стрелкин, по пояс увязая в сугробах, пробирались к своему жилью и, следуя примеру Усти, тут же брались за лопаты.

Устю на заставе любили. Она пришлась, как говорится, ко двору. Ее можно было встретить и на кухне, где, отстранив повара, она принималась по-своему заправлять борщ, и бойцы не могли нахвалиться ее искусством. Бывала она и на швальне и на конюшне и там давала нагоняи дневальным. Ее конек был отправлен в Скумырду, и на нем теперь ездил Грицько, принявший у нее ключи от железного ящика, где хранились нехитрые документы их комсомольской организации, да пирамидку винтовок.

Грицько повзрослел, вытянулся, глаза утратили прежнюю мягкость, и улыбался он теперь редко и как-то осторожно. Тетку его осудили, и он старался не вспоминать о ней.

Остро пережив угрозу, нависшую было над Скумырдой, он теперь старался изо всех сил, чтобы никто не мог упрекнуть его родное село.

Заезжая на заставу, он заворачивал повидать Устю, подгадывая, чтобы Кутай был дома.

— Ко мне стесняется, — объясняла Устя.
— Чего он стесняется?
— Не понимаешь, Жорик?
— Влюблен?
— По молодости. А що, чи я кривобока?
— То-то и дело, гляди теперь в оба, — любуясь Устей, говорил Кутай. — Красивая жена — чужая жена.
— Такое брось!
— Все хлопцы очи на тебя проглядели...
— Пущай, Жорик, — добродушно сказала Устя. — Пущай глядят, не убуду от этого. Тут пробегал Стрелкин, кудась спешил, затормозил возле меня, я по кипяток до титана ходила... Стал и каже: вы, Устенька, як живописная картинка.
— Ну, и что же ты? — полюбопытствовал Кутай, чуточку прихмурившись. — Что тому Стрелкину? Ишь, святый, святый, а туда же.
— А що? Мени приемно. Посмеялась. Он цибарку донес...
— Живописная картинка. — Кутай покачал головой. — Прибавила ты мени праци, Устя. Пока вел борьбу лишь с бандеривцями, а зараз придется обнажать зброю на дуели с твоими ухажерами...

Устя весело ответила:

— Так у мене свой наган, Жора.
— Сдать Галайда просит наган.
— Сдать? А вин мени его давал, твой Галайда? Сдам, колы ни одного трезубца не буде на Украине. — И, оставив шутливый тон, спросила: — Кажуть, бои идут в лесах?
— Бои не бои, а забирают в кольцо очеретовцев, Устя.
— А ты? — В голосе Усти послышалась тревога.
— Пока не зовут, а позовут...
— Заскучал?
— Не то що заскучал, Устя, а давит. Остатний раз сплоховал я.
— Не ты, а твий автомат. Це разница.
— Автомат не автомат, а осадок горький.
— Хватит, Жора. Давай чай пить, а то вернулся с ночи, будто на тебе кирпичи били. Де ты так вымарался?
— Развалины осматривали, кирпичный завод, сообщили нам, что там бандиты ховались... Ну и глаз у тебя, Устя, тебе бы только следователем быть.
— А що? Пиду учиться на следователя. Тильки кончайте тризубцив.

Кутая ждал теперь домашний уют, горячий чай и еда, не лишенная фантазии. Устя встречала его то оладьями или блинами, то варениками или пирожками.

— Ты меня закормишь, як борова, — шутливо кручинился Кутай, — пришлось перевести ремень на одну дырочку...
— Ничего, Жорик, — утешала его Устя, — вызовут тебя на новую операцию, разом похудеешь.

Как бы ни шутили счастливые молодые, а все же их не оставляла тревога, ожидание новых волнений, слишком безоблачным и непривычным было их счастье. Судьбой их интересовались и в штабе отряда: намечалась отдельная квартира, об этом позаботились замполит и начальник заставы, и прежде всего майор Муравьев, приберегавший Кутая для следующей ответственной операции, назревшей в тот момент, когда в ноябре месяце начали сжимать кольцо вокруг хитро уходившего от возмездия Очерета.

Задержанные в Богатинском районе Стецко и Студент были отправлены во Львов. Неделей позже туда же доставили Очерета и Катерину. Особое внимание вызывало дело Стецка: связник выходил к «головному проводу», и его показания имели значение для выявления планов нынешнего руководства оуновцев — изменений в тактике их подрывных действий.

Нелегкую задачу взял на себя Стецко, изображая побежденного, павшего на колени врага. Следователи попались опытные: они достаточно подробно изучили его биографию, сумели собрать о нем обширный материал, допросив многих из тех, кто имел к нему какое-нибудь отношение. Такая осведомленность помогала им пресекать все его попытки сфальшивить, исказить факты. Для них, оказывается, было мало признания им своей вины. Стецко вскоре уловил, что трое следователей, которые им занимались, отбросив всякое против него предубеждение, старательно отыскивали в нем положительные черты, которые он умело, профессионально тонко выпячивал. Помогало это или нет, пока трудно было сказать. Следователи не горячились, вели допрос спокойно, ровно, без высокомерия или враждебности. Что думали они, эти молодые, отлично обмундированные люди, располагавшие кабинетами с вентиляторами и удобными креслами, предупредительно предлагавшие ему лучшие папиросы и минеральную воду, когда пересыхало горло? Следователи смотрели ему прямо в глаза, пытливо, но без ненависти, даже с участием слушали его рассказы, особенно интересуясь его встречами в Мюнхене. Они требовали деталей, деталей и деталей. Фактов, фактов и фактов. О Романе Сигизмундовиче и особенно о его «теориях». Стецко понимал причину повышенного внимания к философии, рассчитанной на далекое будущее: впереди предугадывалась борьба, не менее жестокая, хотя и более тонкая. И в самом деле, «очеретовщина» отжила свой век, прямые столкновения были бессмысленны, секретная война, естественно, меняла формы. Да, Роман Сигизмундович был прав, их задача теперь была иная: постепенно и неустанно развинчивать шурупы, скрепляющие идеологическое единство мощной державы, которой стал Советский Союз.

Стецко понимал, что именно национализм мог оказаться той безотказной отверткой, с помощью которой было бы легко осуществить «развинчивание» мощного, жизнестойкого организма. Но это, по всей видимости, отлично понимали и пытливо допрашивающие его юристы-офицеры. Эти люди глубоко проникали в сущность новой тактики национализма и, задавая ему, Стецку, прямые, недвусмысленные вопросы, сами работали со сложным подтекстом, а его-то не всегда улавливал Стецко, несмотря на свой опытный, натренированный, чуткий мозг, кардинально отшлифованный в одиночестве. Иногда неожиданные вопросы застигали его врасплох: следователи будто подслушивали его внутренние монологи, раскрывали тайники его мышления. Да, с такими людьми нужно быть начеку. Как правильно понимал Стецко, Очерет окончательно пал и не представлял собой никакой ценности. Грубый боевик, несмотря на службу в криминальной полиции, не выдержал тонкого психологического напора советских следователей и, вульгарно выражаясь, «раскололся». Из Очерета не получился ни герой, ни мученик вопреки предсказаниям Романа Сигизмундовича, прочившего Очерету терновый венок. Апофеоз получился плачевный. Стецко не имел за собой открытых, зарегистрированных преступлений, его миссия была чисто дипломатической, и участие его в движении ограничивалось простым сообщничеством. Поэтому Стецко твердо уверил себя в том, что его не казнят, а тюремный срок не имел большого значения, ибо жизнь оставалась жизнью и задача внедрения, поставленная перед ним в Мюнхене, не снималась с повестки дня. Эту часть философии Романа Сигизмундовича Стецко постарался не доводить до сведения следователей, понимая, что впереди были годы, и прав был оуновский наставник: «Музыка сильна не вундеркиндами, а трудолюбием». Одиночество помогало Стецку: осмысливая многое, он создавал фантастические планы грядущего. И перед ним вставала во весь рост, Стецко теперь хорошо понимал это, незаурядная фигура руководителя — соблазнителя и философа. Нет, не из клочка бороды высасывал тот свои теории.

Правда, вырабатывая свою линию поведения, Стецко еще смутно представлял себя в составе команды при абордаже того самого «оснащенного корабля», который мерещился Роману Сигизмундовичу. Настанет ли время бросаться на штурм или закреплять швартовы к некоей фантастической Украине, якобы готовой причалить к капиталистическому берегу западных «цивилизаций»? Сохранит ли к тому времени старикан с ветхой бороденкой свой запал, не отправится ли он к праотцам? Стецко цеплялся только за то, что могло помочь ему сохранить себя. Он без раздумий согласился в любой роли участвовать в операции по разгрому куреня Очерета. Время бункеров подошло к концу, тыловые коммуникации отрезаны, съеден провиант и израсходованы боезапасы. Развращающий шепот Романа Сигизмундовича действовал на расстоянии: внедряться, перекрашиваться, подбирать отмычки, продираться в джунгли мозгов, вывинчивать шурупы. Да, да, шурупы, не сразу все, а по одному, и разными руками, различными способами... Пистолет, граната, удавка, всякие там примитивные проводники типа Пузыря или Эммы — чепуха, ересь, средневековье. Не нужен ни плащ, ни кинжал, ни темная ночь! Все — при ярком свете люстр, даже хрустальных, в кондиционированных кабинетах, на встречах и конференциях. Грядущая борьба представлялась ему как фантасмагория проникновения туда, куда неуклонно двигал его осторожный шепоток человека с ветхой бороденкой.

Стецко считал, что лично его духовный мир укреплен, а не расшатан, линия определена и остается единственное — не сорваться. Он жил грядущим, используя настоящее для будущего, какими бы сумбурными ни показались ему сейчас эти перспективы.

Для Катерины неопределенность судьбы осталась позади. Ей грозила долгая «отсидка», возможно, не меньше десяти лет, но она рассчитывала на снисхождение. На допросах она держалась хитро, играла в запуганность и робость, утирала слезы кончиком кружевного платочка, исподлобья наблюдала за следователем, рассчитывая на свое обаяние. Однако не так-то просто было обмануть притворными слезами. От Катерины требовали раскрытия так называемой «женской сетки», наиболее опасной и трудноуловимой.

Понимая, чего от нее хотят и как это важно для тех, кто пытается разузнать через нее тайны, Катерина раскрывалась постепенно, требовала к себе повышенного внимания, лучшей пищи и кое-каких мелких привилегий при содержании ее в общей камере.

Общительная характером, она познакомилась с заключенными женщинами, проклинавшими не только Степана Бандеру, но и всю «брехаловку» из-за кордона, которые лишили их возможности готовить борщи, жарить свинину, лепить вареники, вышивать крестиком и ухаживать за скотиной. В большинстве это были трудовые крестьянки, и потому настроения их были понятны. Лишь одна замкнутая, строгая женщина с аскетическим лицом инокини, совершавшая и в камере молитвы с фанатичной страстью, презирала «зрадныць» и сулила, когда все «повернется», подвести их под кару. Ее боялись, проклятия слушали с тревогой и озабоченностью и сторонились ее.

Люди, окружавшие Катерину, были ей чужими, и судьбы их не волновали ее. Тревожило только одно: что будет с нею самой? А Очерет? К нему она питала особые чувства: не любви — нет, привязанности и чисто женского сострадания. Понимая, что ее судьба связана с ним, хотела и ему добра. Она задумала ряд несложных и в то же время хитрых ходов, требуя очных ставок с Очеретом, где она распаляла его признаниями в любви, клятвами верности, преданности до гроба, всячески выгораживала его на допросах, иногда принимая на себя то, что не усугубляло ее основную вину, а доказывало Очерету ее преданность и чистосердечие.

В конце кондов Катерина и сама начинала верить в свою бескорыстную любовь и обещала следовать за Очеретом хоть на край света. Эта тонкая игра заставляла Очерета надеяться на будущее. Только бы не расстрел! Сотни раз обагрявший свои руки в человеческой крови. Очерет боялся смерти. Поведение Катерины, несколько тайно оброненных шепотом фраз убеждали его в возможности снисхождения. Жить, только жить! Он был готов на все, на любое предательство, на любые условия. У этого крупного, сильного мужчины была мелкая и хилая душа. Оказавшись в заключении и выдав своих сообщников и свое дело, он опустился и внешне: стал суетлив, угодлив, научился вскакивать перед следователями и даже противно падать на колени, хотя это удавалось ему с трудом — не переставал мучить радикулит.

Поведение куренного развязывало руки Студенту. Но этот отъявленный головорез при начальнике «эс-бе» проявил и здесь свою изворотливость. К каким только способам он не прибегал, чтобы повернуть следствие в благо приятную для него сторону! Поставив перед собой задачу добиться снисхождения и минимального наказания, Студент сразу и охотно на первых же допросах выдал всех своих сообщников, зная, что чистосердечное признание снижает степень наказания. Каждый раз на допросах он предлагал следователю свои планы проникновения в самую гущу оуновского подполья, просил испытать его на деле.

— Я понимаю, — говорил он, — что вина моя безмерна и я достоин высшей меры наказания, но я стал жертвой националистической демагогии, пролившей реки крови. Зачем меня посылать на эшафот, зачем вам идти по пути своих противников и утверждать свою веру посредством оружия и насилия? Оставьте меня живым! Я готов трудом, пусть принудительным, рабским, служить обществу. Человек, добывающий руду или строительный камень, строящий плотины, чтобы предохранить поля от наводнения, просушивать зараженные болота, оказывает государству больше услуг, чем скелет, болтающийся на перекладине или раздробленный пулями...
— Никто не намерен превращать вас в скелет, гражданин Фред, — вежливо останавливал его следователь, — давайте запротоколируем главное, и я попрошу вас подписать показания, а вот насчет плотин и скелета напишите собственноручно.
— Пожалуйста, гражданин следователь! Я юрист! Правда, незавершенный, но достаточно образованный сложной практикой жизни... Разрешите мне ближе к свету, лампу, пожалуйста, с левой стороны...

Накануне того дня, когда в Богатин срочно вызвали Кутая с оперативной группой, во львовской тюрьме после полуночи завизжали петли одиночки, и желтый свет, прожегший оконце, рассеялся по каменному полу из раскрытой двери. Стецка не испугало ночное вторжение, ожидаемое им, и он смело шел по скудно освещенному коридору с нависшими потолками.

Стецка переодели в овчинный полушубок, дали меховую шапку и новые сапоги большего размера, чтобы вместились суконные портянки. Солдаты, сопровождавшие его, не вступали с ним ни в какие разговоры.

На улице валил снег. Стецко подставил ему лицо, и впервые в этом году на его коже таяли снежинки и робкие струйки щекотно скатывались за ворот.

В центре двора, похожего на глубокий колодец, покачивался на ветру фонарь, и снежинки играли возле него, словно белые мошки. Из распахнутых ворот гаража выехал автомобиль, его называли «черный ворон», хотя цвет его был армейский, темно-зеленый, и в такой же цвет была выкрашена решетка, отделявшая двух конвоиров.

Внутри машины пахло махоркой и бензином. Стецко уселся на твердую скамью, оперся спиной, чуть прищурил глаза, привыкая к темноте. Однако вскоре вспыхнула неяркая лампочка, заключенная в плафон с металлической сеткой. Машина тронулась. Его везли к вокзалу. Колеса скользили по голому булыжнику. Сонное состояние быстро прошло. Стецко знал, куда его направляют, и все же, когда машина, сбавив ход, с натугой поползла в гору, сердце заныло, а может быть... Все может быть.

Опасения развеялись быстро. Фургон подогнали прямо к вагону, в котором Стецко увидел Студента, встретившего его с таким радушием и веселостью, будто им предстояло совершить вояж по вечному городу Риму.

— Удобно, тепло, мы одни, — сообщал Фред. — Будет кипяток с крепкой заваркой, я договорился с сержантом, милейший хлопец, накормят. Вагон идет порожняком в Мукачево. Нас высадят... — Он назвал станцию. — А оттуда в наш родимый Богатин машиной... Вам сказали, что мы едем уговаривать бросать оружие?

Стецко кивнул. Он не разделял бодрого настроения своего спутника, которого он презирал. Стецко ежился даже в полушубке, вагон еще не натопили и, судя по всему, еще долго не подадут крепкую заварку...

В курене Очерета насчитывалось сто девяносто шесть человек, способных носить оружие. Двенадцать тяжело раненных, оставшихся после последнего броска, бандиты недавно добили сами: раненые связывали им руки. По их петляющим следам настойчиво двигался осторожный Пантиков со своими мотострелками, вынужденными оставить орудия при углублении в горнолесье.

С противоположной стороны, не подпуская к границе, отжимая от нее, шли пограничники. Они попутно открывали схроны, оставляли там засады, чтобы локализовать любые попытки прорвавшихся групп снова скрыться под землю.

Пограничники имели вездеходы и лошадей, которые везли пулеметы, боеприпасы и продовольствие. Коммуникации были умело отлажены, и снабжение по цепочке передавалось и Пантикову и Галайде.

Когда стали сжимать кольцо, подкинули еще роту молодых солдат осеннего призыва, горевших желанием проявить себя. В одном из боев эта рота, не имевшая опыта, потеряла восемь бойцов. Бахтин приказал отвести ее во второй эшелон.

Окружение завершили, перекрыв не только дороги, но и тропы, семнадцатого ноября в тринадцать ноль-ноль — точно по плану майора Алексеева, педантично фиксировавшего весь ход операции.

— С датой я еще могу согласиться, с натяжкой допускаю ваши тринадцать часов, но вот эти самые пресловутые «ноль-ноль», прошу покорно не гневаться, совсем ни к чему, товарищ начальник штаба, — подшучивал над Алексеевым приехавший в штаб отряда Ткаченко. — Я сам военный, сам сочинял донесения, знаю «ноль-ноль»...

Алексеев охотно принимал шутку, любовался вывешенной на глухой стене оперативной картой, поглаживал «горные кряжи» пухлой, волосатой рукой и, озорно скосив свои черные глаза, рокотал сочным баском:

— Дорогой Павел Иванович! Ваше время прошло. Вы в запасе и заняты другими, не менее важными операциями. А военная наука не стоит на месте. Наши внуки иль правнуки, открывая анналы архивов, должны знать, что мы работали не тяп-ляп, а сообразно науке...

Бахтин, с улыбкой слушавший своего темпераментного начальника штаба, мягко остановил его:

— Павел Иванович приехал к нам не для переподготовки. Он хочет отправиться на место окружения.
— Да? — удивленно спросил Алексеев. — Туда выехали Мезенцев, Муравьев. Не много ли чести для жалкой кучки бандитов?
— Потомки нам не простят? — спросил Ткаченко.
— Мы по необходимости, Павел Иванович. По долгу службы, а вы зачем?

Ткаченко оставил шутливый тон.

— Хотя бы потому, что данное происшествие, назовем его так, географически происходит в нашем районе. — Ткаченко подошел к карте. — Точно, вот здесь?
— Я уже указал пункт. — Алексеев обвел пальцем заштрихованный кусок горной местности, выглядевший на карте в форме боба. — Место удачное для обороны, но и для западни. По сводке этот кряжик проходит у нас под названием «Руда Кобыла». Вот тут сосредоточилась группа капитана Галайды, прикрывает тропы к границе, а вот здесь капитан Пантиков. В звании, как изволите слышать, повышен. Вам, Павел Иванович, придется отправиться, конечно, не в одиночестве, выделим сопровождающих, а вот относительно одежонки...
— У меня пальто с меховым воротником...

Алексеев, не дослушав Ткаченко, переглянулся с Бахтиным, и через десять минут посланный за обмундированием адъютант начальника отряда встряхивал слежавшийся на складе новый, остро пахнущий овчиной полушубок. Валенки с калошами и теплый треух могли предохранить от любого мороза.

— Синоптики обещают понижение температуры, — сказал Алексеев, — да и поедете на «виллисе», а это, как известно, продуваемая машина. Дороги заметает, придется подталкивать...
— Не привыкать подталкивать, — успокоил начальника штаба Ткаченко. — А вот теперь, позаботившись об одном, давайте подумаем, как решить судьбу десятков человек... Я имею в виду обломки куреня Очерета. Или поднявший меч?.. — Ткаченко подошел к окну, зябко поежился. Штаб топили плохим углем, и в комнатах было прохладно. В тишине затянувшейся паузы отчетливей слышался тягучий посвист ветра, шуршание сухого снега по заледенелым стеклам и громкое тиканье старинных часов.

Обернувшись, Ткаченко увидел Алексеева, закрывающего шторкой оперативную карту, и Бахтина, сосредоточенно курившего у стола.

— Так... — Бахтин поднял глаза на Ткаченко, по лицу его скользнула страдальческая гримаса, только отдаленно напоминавшая улыбку. — Теперь понятно, Павел Иванович, чем вы обеспокоены, почему сами решили поехать туда. — Он кивнул на зашторенную карту. — Нет, мы не будем мстить. Не будем добивать поверженных... — Остановился, помял мундштук папиросы. — Если они сложат свои... мечи. Если же остатки банды решат сопротивляться и если они захотят убить еще нескольких наших бойцов, тогда... — он встал, резко сдвинул брови, — от меча и погибнут! — Ресницы полуопущенных век Бахтина подрагивали.
— Нам хотелось, чтобы вы, Павел Иванович, на месте все увидели и, как человек военный, сделали выводы, — мягко сказал Алексеев.
— Да, убедитесь сами, — подтвердил Бахтин. — От наших действий там будет зависеть поведение других бандформирований... Туда отправился Мезенцев, он сторонник духовного воздействия, его идея правильная, но правильные идеи требуют идеальных исполнителей.
— Если вы намекаете на меня, тогда надо спешить, чтобы засветло добраться до Рудой Кобылы.

Ткаченко распрощался, заехал в райком, домой, захватил на дорогу харчишек и, провожаемый обязательными напутствиями супруги «беречься и не простудиться», уселся рядом с шофером «виллиса».

Все напоминало фронтовую обстановку. Водитель в полушубке и треухе, автоматы у левого колена, карман, оттопыренный «лимонкой», запахи шуб, пресного снега, бензина. Позади молча сидели два сопровождавших сержанта, молодые парни с румяными щеками, в зимних шапках, закурчавленных паром. Температура снизилась до двадцати. Метель улеглась застругами. Небо по-прежнему придавливало тяжелыми облаками. Первые два десятка километров шли по шоссе, недавно расчищенному скреперами, а дальше вынуждены были держаться пробитых военными машинами грунтовых дорог. Как и предполагал начальник штаба, подчас приходилось вылезать для разминки, проталкивать через сугробы даже такую везде проходящую машину, как «виллис».

К месту добрались за четыре часа, заснеженные, озябшие. Приятный дымок от костра низко стлался по поляне. У темневшей стены леса стояли грузовики-фургоны. Возле костра толпились солдаты, курили, согреваясь, толкали друг друга.

Поляну окружал черноствольный пралес. Могучие буки сверху были накрыты снегом, откуда пласты его, срываясь, рассыпались, не долетев до земли.

— Я сейчас позову товарища майора, — сказал старшина с повязкой на рукаве. — Как доложить?
— Как доложить? — Ткаченко весело вгляделся в серьезное лицо старшины. — Скажите ему: приехал секретарь райкома. Товарищ майор извещен!

Ткаченко видел уходящего дежурного, елочку следов за ним, чувствовал запахи дыма, ни с чем не сравнимого дыма от костра, горьковатого, пряного запаха далеких биваков. И так была знакома картина выстроенной и замаскированной под деревьями «материально-технической части» — техники, подготовленной к решительному броску. Он видел фургон с дымком над ним, возле фургона часового — вероятно, там были заключенные, им предстояло сделать последнюю попытку обратиться к благоразумию бандеровцев, чтобы избежать напрасного кровопролития, чтобы не пали от меча люди, сами поднявшие меч.

Во втором фургоне, тоже с печкой, стоявшем рядом с укрытым брезентом бронетранспортером, по-видимому, расположилось начальство. Туда подошел дежурный, постучал снизу, и тут же из фургона выпрыгнули Мезенцев и Муравьев в распахнутых полушубках и пошли навстречу Ткаченко.

— Ждем, Павел Иванович! — издали прокричал Мезенцев.
— Хотели буксир навстречу высылать. — Муравьев крепко тряс руку Ткаченко. — Алексеев передал радиограмму и ошибся всего на один час ноль-ноль...
— Как обстоят дела? — спросил Ткаченко.
— Вы, наверное, иззяблись за дорогу, — сказал Мезенцев. — Разрешите пригласить в наш вигвам, там и потолкуем.

В фургоне топилась угольная печурка. Две раскладушки и металлический столик придавали ему жилой вид. Муравьев распорядился, и сюда подали два вместительных термоса с чаем и гуляшом.

После ужина перешли к делу. Мезенцев изложил свою систему «обработки словом». Следовало направить к окруженным парламентеров, предъявить условия, они будут мягкими, в духе амнистии, и таким образом избежать опасного столкновения.

— Кого наметили в парламентеры?
— Кого? — Мезенцев глянул на Муравьева, как бы предоставляя ему слово.

Муравьев помялся, ответил не сразу:

— Собственно говоря, кандидатуры подсказаны нам. Сюда доставлены узники для экскурсии по родным пенатам. Анатолий Прокофьевич считает необходимым включить в группу парламентеров эмиссара «головного провода» Стецко.

— И Студента, — дополнил Мезенцев.
— Ну, это уже не имеет значения — одного, двух. Оба ихние.
— Что же вас смущает? — спросил Ткаченко.
— Изменников могут шлепнуть. Глазом не успеем моргнуть. Вы же не меньше моего знаете нравы этого сборища, Павел Иванович. Вот поэтому следует подумать. Если они откроют стрельбу, мы же не останемся безмолвными...
— Минуточку, разрешите мне не только с сугубо военной, но и с психологической точки зрения обосновать свое предположение... — Развивая свою мысль, Мезенцев говорил, что окруженные не посмеют стрелять в парламентеров. Люди находятся на грани отчаяния, потеряли былую способность биться до последнего человека, тем более, что группа «эсбистов», наводившая страх, успела скрыться и вожаков не осталось. Когда был жив заместитель Очерета по хозчасти, он вел остатки куреня, но вчера опознали его труп на дне ущелья.
— Расправились с ним? — спросил Ткаченко.
— Не думаю. Вероятно, убит в бою.
— Что же вы предлагаете? — спросил Ткаченко. — Оставить только наших?
— Нет, нет! Ведь все продумано заранее, и не только нами. Остается дополнить деталями. Кто-то из наших должен быть...
— Кого вы намечаете?
— У меня есть свои пристрастия. — Муравьев улыбнулся. — Кроме того, предлагая людей, я должен быть уверен... Извините меня, но, если требуется мое мнение, лучшей кандидатуры, чем старший лейтенант Кутай, я не нахожу...
— Лейтенант Кутай? — спросил Ткаченко.
— Старший лейтенант, Павел Иванович, я не обмолвился. Месяц тому назад ему присвоено очередное звание... Мезенцев почему-то колеблется. Скажите, Анатолий Прокофьевич, что вы имеете против Кутая?

Мезенцев досадно отмахнулся:

— Я уже вам говорил. У меня единственное возражение: нельзя везде и всюду посылать Кутая. Вы его не бережете, дорогой Муравьев. Дайте ему пожить хотя бы с ваше...
— А что рекомендовал Бахтин? — спросил Ткаченко.
— Он не связывает инициативу... Исходя из обстановки...

Ткаченко улыбнулся каким-то своим мыслям, послушал естественно возникшие между двумя офицерами споры, прервал их:

— А что, если мне пойти?
— Что вы, Павел Иванович! Узнают вас — люто расправятся! — воскликнул Муравьев. — Просекут насквозь и даже глубже, не успеете охнуть.
— Что же, я хотя и не фаталист, а в судьбу верю. Вы тоже против, Анатолий Прокофьевич?
— Видите ли, я не имею права запретить, так же как и разрешить, — сказал Мезенцев. — Повторяю свою мысль: окруженные стрелять по парламентерам не будут. А вы сами решайте. Для пользы дела, если хотите, хорошо, что пойдете сами.
— Тогда я иду! Дело есть дело!

Неловкость, вернее, недоговоренность, невольно возникшая во время беседы, рассеялась. Все почувствовали себя свободней и уверенней. Доели остатки говяжьего гуляша, допили чай и в приподнятом настроении вышли на морозный воздух.

— Я доложу командованию, — сказал Муравьев. — Надо установить срок, сегодня уже поздно, скоро стемнеет... Если возражений не будет, разрешите начать утром?
— Хорошо, — согласился Ткаченко, радуясь всему, что его окружало.

В костер подбросили поленьев. Разбивали топорами бурелом. Дым стал гуще, пламя меньше. Гревшиеся возле костра солдаты построились, направились в лес сменять посты. Коноводы вывели из чащи лошадей с побелевшими гривами, их водили на водопой к потоку. Лошади с белыми подпалинами на спинах от вьюков вяло переступали короткими ногами.

Утром Ткаченко поднялся с прохладного ложа фургона в повышенно-бодром настроении. Выскочив наружу, умылся, потер снегом грудь, руки, с наслаждением растерся до красноты полотенцем и, одевшись, почувствовал себя молодцом.

— Прислушивался я к вам, Павел Иванович, спите вы детским сном, завидую вам... — сказал Мезенцев. — А вот я провозился до полуночи, еле-еле смежил веки... Вы на меня не сердитесь?

— За что?
— Так легко согласился с вами. Мои психологические разработки иногда и подводят. События не поддаются логике...
— Не волнуйтесь, все обойдется... Как там с формальностями?
— Муравьев все обеспечил. Группа собрана, проинструктирована. Со Стецком побеседовали, объяснили его задачу.
— Как он?
— Немного не в своей тарелке, трясется.
— Лишь бы не развалился в последний миг.

Поджидавшие секретаря райкома Кутай и его верные спутники успели полностью подготовиться к выходу на переговоры. Выстругано древко под белый флаг, проверен мегафон, оружие снято. Ткаченко поглядел на слегка оттопыренные карманы полушубков, подумал: не заставишь таких хлопцев начисто отказаться от предосторожностей.

Кутай был выбрит до синевы, шапка надвинута на лоб, глаза пристально-внимательны, улыбка сдержанная.

— Приходилось, товарищ старший лейтенант?
— С белым флагом впервые, товарищ Ткаченко.
— Все бывает в жизни, и даже белый флаг, но только не как символ сдачи...
— Понятно. — Кутай улыбнулся.
— Имейте в виду: как только они выползут, мы подстрахуем надежно, — пообещал Муравьев. — И Пантиков и Галайда получили инструкции.

Ткаченко шагал рядом с Кутаем по узкой протоптанной тропке, от дерева к дереву, такие виляющие тропы торит только мудрый народ — пограничники.

За всю дорогу в полтора километра никто не проронил ни слова. Дошли до передовой, где солдаты оборудовали гнезда и ямы, прикрытые брустверами из снега и бурелома. Вперед вышел трубач и вывел из высоко поднятой запотевшей сигналки резкие звуки, призывающие противную сторону к вниманию.

Редкие выстрелы и автоматные очереди прекратились. Вдали, над лбищем оголенной скалы, возникла фигура, потом поднялись еще две. Они не трубили, не стреляли, а, поднявшись на открытую высоту, ждали.

Группа тронулась вперед. Старшина Сушняк нес белый флажок.

Пронзительно-сосредоточенные глаза Денисова вцепились в Стецка и Студента, шедших нетвердо, с потупленными глазами и постепенно, по мере приближения к месту, замедлявших шаг. Сушняк локтем подтолкнул Студента, и тот, мельком взглянув на будто вырубленное из коряги лицо старшины, сделал излишне резвый рывок и опять получил толчок.

Белая материя флажка поникла в безветренном воздухе. Чем дальше, тем идти было труднее, тропа кончилась, приходилось двигаться гуськом по целине. Прокладывал дорогу угрюмо сосредоточенный Кутай; засунув варежки за пазуху, он предусмотрительно держал руки в карманах.

Люди, поджидавшие на лбище, продолжали стоять неподвижно. Когда парламентеры приблизились на дистанцию двух гранатных бросков, им покричали, чтобы остановились. И все трое скрылись, уступив место десятку вооруженных людей, направивших на парламентеров автоматы.

Денисов, несший мегафон, передал его Кутаю, и тот объявил о цели их прихода.

Кутай объяснил задачу коротко, на украинском языке, назвав бандеровцев друзьями-украинцами. Его ровный голос звучал твердо, размеренно и был предельно спокойным. Некоторые фразы он повторял, как бы нарочито подчеркивая их значение.

Бандеровцы залегли в круговой обороне, занимая невыгодную позицию в пади. Только грива Рудой Кобылы — удобный оборонительный рубеж. Грива заросла мелколесьем, которое при увядании окрашивалось в багряные тона. Это-то и определило ее название. Лбище Рудой Кобылы было голым, будто обтесанным, на нем не задерживался даже снег. Отсюда оно напоминало скорлупу громадного грецкого ореха.

Никто не давал гарантии в безопасности. Нацеленные автоматы могли заклокотать огнем в любую минуту.

— С нами представник «головного провода»! — сообщил через мегафон Кутай.

Это сообщение возымело действие. Стецко сделал два шага вперед и поднял руку. Автоматчики расступились, молча разрешая идти дальше. Теперь впереди шел Стецко, неуверенно щупая ногой снег и проваливаясь в нем: снег был мягкий, еще не слежавшийся.

Навстречу вышли двое обросших бородами мужчин и повели парламентеров за собой, покрикивая на тех, кто не шел след в след и попадал на целину. Можно было догадаться, к чему эти предосторожности: местность была заминирована.

Лагерь был обстроен шалашами, угадывались и блиндажи — поглубже в лесу, куда вели более утоптанные тропы. В тех же местах, где были блиндажи, готовили пищу в котлах, мужчина в телогрейке свежевал на снегу лошадь. Из примятого кустарника поднимались валуны, хаотично разбросанные самой природой по всей впадине, имеющей форму цирка.

Человек, встретивший их, обменялся приветствием нелегалов-боевиков только со Стецком и молча уставился на него немигающими злыми глазами. Но как бы ни старался казаться страшным и злым этот, по-видимому, еще молодой человек, он не мог скрыть ни своего страха, ни смертельной усталости. Запавшие глаза, их лихорадочный блеск, запекшиеся губы, белая пена, возникавшая в уголках рта при разговоре, его голос, то истерично угрожающий, то падающий до блеклых регистров, выдавали его.

Это был вожак, выдвинутый на пост самим ходом событий. Кличка его — Лелека. В сорок шестом его судили за попытку поджечь нефтевышку в районе Борислава, дали семь лет, он бежал из-под конвоя и, скрывшись в лесах, нашел место своей ненависти в одной из боевок ОУН. Лелека проходил по сводкам и донесениям. Его заочно знал Кутай и теперь с любопытством разглядывал неуловимого бандеровца.

Лелека не пытался расспрашивать представника «головного провода», и так все было ясно; безнадежно махнув в сторону выползающих из кустов соратников, он разрешил «размовлять с громадой».

Стецко не совсем точно понимал свою роль, несмотря на затверженные инструкции майора Муравьева. Он не знал, как примет его громада, повлияет ли он на нее своими призывами отказаться от бесполезной борьбы и сложить оружие или среди этих людей — им терять нечего — отыщутся те, кто приведет в исполнение приговор над предателем.

Во впадине на валунах сидели или стояли не меньше ста человек — жалкие остатки куреня. Приблизившись, можно было увидеть угрюмые, враждебные лица: одни — исполненные отчаянной решимости, другие — растерянные, бледные, толкни человека — и упадет, третьи — просто измученные, опустошенные; и все, несмотря на общность судьбы, разные.

Глядя на них, Ткаченко вспоминал бравые шеренги «особового склада» школы имени Евгена Коновальца, побритых, ухоженных, красовавшихся своими доблестями, нагловато улыбавшихся бандеровцев.

Что же они представляли собой сейчас? Какие мысли помогали им держать оружие, сопротивляться, насиловать себя? На что надеялись эти изнуренные, ожесточенные люди, в конце концов превратившиеся в затравленную стаю хищников? От них брезгливо оттолкнулись их вожаки, флиртующие с новыми богатыми хозяевами, изобретающими очередные доктрины, бросили их на произвол судьбы. Их не приняли односельчане, отгонявшие бандеровцев от своих околиц ружейным огнем. Ткаченко забыл о риске, об опасности пребывания среди этих одичавших людей, ему не терпелось — до стука крови в висках — узнать воздействие правды. Когда в предпраздничную ночь на 7 ноября в городе Фастове их танковую бригаду окружила дивизия «Мертвая голова» гитлеровского генерала фон Шеля, им тоже предлагали сдаться. И при потрясающем неравенстве сил они дрались насмерть. Кто из них хоть на минуту поддался слабости духа, кто разжал пальцы и бросил оружие? Никто! Они были вооружены правдой. За их спинами — Родина! Люди же, которые стояли сейчас перед Ткаченко, были лишены и того и другого.

О чем же будет говорить с ними Кутай? Хотя это можно легко предположить. А вот как ответят они?

Стецко говорил недолго. Его голос дрожал, речь была невнятной. Выговорившись, он отступил, глотнул снега, уступил место Кутаю.

— Ваши вожаки предали вас, — твердо сказал Кутай. — Что у вас в прошлом?

Кто-то крикнул:

— Была самостийность!

Голос крикнувшего — не робкий, молодой, звонкий, он достиг слуха каждого человека. Люди вздрогнули, будто их ударило током, и все повернули головы к молодому парню.

— Да, была! — Парень поднялся на закраек валуна, чтобы его видели все. Он был в треухе, в валенках, на шее — длинный лазоревый шарф, болтавшийся почти до колен. Губы тонкие, живые даже в безмолвии, играют, как две змейки, от внутреннего озноба, а глаза твердые, трудные, упрямые. — Давали самостийность! — с упрямством повторил он.
— Кто давал? — Кутай пытался побороть этот железный взгляд.
— Они... — уклончиво и жестко ответил парень.
— Кто они? — Кутай так же по-хозяйски властным жестом приказал парню сесть: он мешал разглядеть других, стоявших за его спиной. Парень медленно опустился на корточки, ноги крепкие, упругие, дай только толчок — и подбросят, как пружины.
— Это немцы-то давали самостийность?! — гневно крикнул Кутай. — Давали вам жупаны и шапки, шаблюки и трезубцы, галантерею давали, а власть була у них. И Украина була у них. Потом шаровары и жупаны приказали сменить на их ящеровые мундиры, и що дальше? Дали приказ бить своих, издеваться над своими, кровь братов своих лить!..

Кутай искоса взглянул на Ткаченко, поймал его одобряющий взгляд, сглотнул слюну и, набычившись, выдвинув одно плечо вперед, ждал, не сводя глаз с бандеровцев, просверливая то одного, то другого своим взглядом, как острым буравом. И те опускали глаза, от ненависти или от стыда — понять пока было трудно.

— А Бандера? — Вопрос кинул испитой человек со щеками, запавшими так, что обтянуло скулы, и словно квасцами стянутые губы обнажили зубы с белыми деснами. Сказал и забился в кашле, высохшее тело вздрагивало под тонкой свиткой: сбрось одежду — скелет.
— Бандера, Бандера! — Голоса слились в гулкий ропот, и чудились в этом гуле и надежда и страх.
— А що Бандера? — Вопрос задал доселе молчавший Ткаченко.
— Его заарештували нимци? — С кашлем бросил в толпу испитой человек. — Ему теж дали нимци галантерею?
— Заарештували нимци и выпустили нимци. — Ткаченко выступил вперед, видя, как жмется и мнется Стецко, как трусливо сховался за спины пограничников хитроблудный Студент, боявшийся, по-видимому, получить шальную пулю от своего же собрата-бандеровца. Многие из них знали Студента и держали его под прицелом своих автоматов, кому-кому, а Фреду было известно, как потчуют зрадныков. — А кого гестапо выпускало за гарни очи? — продолжал Ткаченко. — Выпустили Бандеру як своего, пустили его на расплод.

Никто не возразил, все угрюмо молчали. Люди, ожесточенные братоубийством, ждали правды, и вот, будто на ощупь, обнаружив ее, не то испугались, не то замкнулись в себе, продолжая находиться в тяжких раздумьях. Полезно или зря пропахало орало по заклекшей почве, вспыхнут ли всходы?

Может быть, останется жить и парень с губами-змейками, и тощий дядько с надрывным кашлем, и даже вон тот с хмурым взглядом, ну, зверь из пущи — дуло его автомата не случайно направлено в грудь Кутая. Возможно, знает Кутая, угадал по приметам и желает получить крупную награду за его голову? Только где та касса? Откуда покатятся карбованцы? И Сушняк заметил взгляд парня, потеснил лейтенанта за себя, уперся глазами в этого хмурого и покатал гранату в кармане, чтобы тот мог понять, какой огневой венец вспыхнет над его головой, посмей он только нажать на спуск.

Поближе к парламентерам сидел на валуне мужчина с кудельной бородкой, такой же, как у Очерета. Может быть, и остриг он ее под бороду своего куренного, когда тот был в силе, да так и не порушил привычки. Он откинул с взмокревшего лба шапку из сивого курпея с грубо штампованным трезубцем вместо кокарды. Хотел что-то сказать, потянулся, но смолчал.

Люди ждали. А их всех ждали дымки над соломенными крышами вместо дыма лесных костров, затаптываемых при первой тревоге. Их ждала земля, дарованная им навечно. Их ждали шуршащие травы, которые надо было косить. Чья-то черная сила заставила их заползти в мрачные, промозглые недра, хиреть и плесневеть, душить себя кашлем.

«Де мои волы и мой лан? Де сито и жито, де Настя, диты де мои?» Можно исходить бешеной слюной и жгучими слезами, но никто не потратит на него и щепотки добра и ласки. Чуть что — зраднык! Удавка, наган, распятие на лесовом кресте...

Тяжело дышали люди, лишенные самого главного — смысла жизни, полезного труда. Их оторвали от Родины, заставили одичать, обрасти волосами, вырастить звериные клыки... А мысль их все же билась, жила, стоявшие сейчас перед ними пришельцы с медной военной трубой и белым прапором представляли нечто другое, резко противоположное им. Этим людям удалось полонить представника «головного провода», заставить скурвиться Студента. Ну, этого, лядащего, можно легко раздавить сапогом, только вякнет. А вот эти, непонятные пока люди — Кутай или внезапно объявившийся перед ними представитель партии коммунистов, которую им так и не удалось уничтожить, — чем сильны эти люди? Почему они несокрушимы? И так ли уж несокрушимы?

И тогда тот, хмурый парень, пришедший своим медлительным и тяжким, как жернов, умом к мысли, что и ему пора вступить в беседу, пора и ему что-то промолвить, но говорить по-человечески он разучился, решил перепугать храбреца, старшего лейтенанта, посмотреть, який вин в деле?

Хмурый чуточку приподнял автомат и, нажав на спусковой крючок, послал в сторону медной трубы и белого прапора короткую очередь, послушно и дробко отстучавшую свою порцию.

Это было так неожиданно и так несогласно со всем тем, что здесь происходило. Но никто не шевельнулся. Никто не дрогнул. Приученные к стрельбе, люди не загалдели, не покачнулись, а только глядели, и не на хмурого, а на прикордонника — мимо него прошелестело.

Кутай стоял каменно спокойный, ни один мускул не дрогнул на его лице, ни одного лишнего движения не сделал, разве что успел перехватить и зажать в запястье руку Сушняка с гранатой.

Минута решала все. Либо кровь волной, либо эти люди прозреют, повинятся и будут спасены. Кутай заметил, как молодой парень, кричавший о самостийности, кинулся, чтобы прикончить хмурого.

— Стой, друже! — тихо произнес Кутай. — Стой!

Крик мог бы напортить: привыкли здесь к пособнику всех слабых — крику, тихое слово оказалось могущественней. Парень остановился, повернулся к старшему лейтенанту, и лицо его застыло в зловещей муке.

— Не добалакали мы, — объяснил ему Кутай. — Пуля опережает даже слово. А слово сейчас нужней.
— Ты прощаешь ему? — спросил парень. — Ты Исус или кто ты?
— Не добалакали мы, хлопец, а Исус теж не все сказал, не успел. Добалакали за него апостолы. А кто за нас добалакает?
— Зачем? — покоряясь, спросил парень, засовывая наган за пояс. — Кому нужны мы?
— Народу нашему, — внятно сказал Кутай. — Или ты отрекаешься от своего народа?
— Нема правды нигде! Нема! Нема! Не кляни меня народом нашим! Правды нема! — Его резкий, прерывистый шепот перерос в крик, а затем в истеричный визг. Парень принялся рвать на себе рубаху, обрывки прелой ткани швырял вокруг себя и пошел с обнаженной грудью на Кутая, на перетрухнувшего Стецка. Не дойдя десятка шагов, остановился, задыхаясь, и, не выдавив из себя больше ни единого слова, выхватил нож, оттянул горсть кожи на своем животе и полоснул ножом. Обливаясь кровью, упал, забился.

К нему подскочили оуновцы с явным намерением пристрелить, но их опередили Сушняк и Денисов. Они подняли парня и тут же, разорвав индивидуальные пакеты, принялись перевязывать рану.

Все повернулось по-другому. Не трогаясь с места, все следили за перевязкой. Советские солдаты спасали жизнь своему врагу, которого, по жутким правилам средневековых обычаев, хотели тут же пристрелить свои.

Тот самый хмурый человек, пославший очередь в парламентеров, с трудом поднялся с места и, тяжело ступая, обошел пятно крови, сделал еще несколько шагов и первым швырнул свой автомат к ногам Кутая.

— Годи, хлопци! Досыть, друзи! — выкрикнул он истошно поразительно тонким голосом, несообразным с его мощным телом.
— Годи! — тоже с трудом переставляя ноги, подошел костлявый, бросил свое оружие и закашлялся так, что его пришлось увести под руки.

Не было никакой команды. Не было добалакано, как считал Кутай. Не были подписаны или обговорены условия сдачи и все прочее, положенное для оформления такого значительного акта. Люди из куреня Очерета сами бросали оружие.

Зазвучала труба, условным сигналом оповещающая мотострелков Пантикова и пограничников Галайды об успехе парламентеров.

Над вершинами буков проглянуло холодное и яркое зимнее солнце.

 

автор: Первенцев Аркадий Алексеевич

 



На форуме

Пожалуйста, сделайте папку кэша доступной для записи.

Похожие статьи

   
|
Суббота, 03. Декабрь 2016 || Designed by: LernVid.com |
Яндекс.Метрика