Первый портал пограничников
Объединение ПВ и МЧПВ
ГЛАВНАЯ  |  ФОРУМ  |  СЛЕНГ  | 

Авторизация  



Регистрация на форуме  

Загрузки на форуме  

Пожалуйста, сделайте папку кэша доступной для записи.

Секретный фронт. Часть третья - страница 2

Секретный фронт. Часть третья - страница 2

PDFПечатьE-mail
Оглавление
Секретный фронт. Часть третья
страница 2
страница 3
Все страницы



В столь точно определенное время выехать им не удалось. Звонком из штаба приказали задержаться: нарочный должен был доставить дополнительные указания.

— Мои предположения подтверждаются, — сказал Зацепа. — Сверху тоже обмозговывают «капкан». Капут — соратник Луня! — Зацепа поднял палец, причмокнул губами. — Такая, казалось бы, локальная операция, а равняется хорошему бою, уверяю тебя. Да, да, не притворяйся, ты и сам отлично понимаешь...
— Понимаю, еще бы, — согласился Кутай. — Только и ты должен понять, что я любую операцию готовлю, как готовят хороший бой.

Зацепа дружески полуобнял Кутая и подтолкнул к двери.

— Ты упустил одно: пищу телесную. — Он втянул воздух ноздрями. — Чуешь, Шерлок Холмс, запах молодой баранины...

Но пообедать как следует не удалось: прикатил Галайда, вызвал к себе, а немного погодя часовой пропустил мотоциклиста из штаба отряда, молодого, плечистого сержанта, который вручил начальнику заставы пакет с сургучными печатями.

Отпустив его, Галайда ножичком подрезал нитки, высвободил их, а потом вскрыл пакет длинными ножницами.

— Так и есть, — сказал Галайда, прочитав бумагу. — Начальство недаром ночей не спит. Ишь ты, ловко придумано. Где же грепс? — Он с любопытством заглянул внутрь пакета и, обнаружив там еще одну бумажку, развернул ее, подал Кутаю. — Грепс от Катерины резиденту в Скумырде. Вот почему там все шито-крыто. Кто бы мог подумать, даже в клуб подсунули своего человека... Заведующий! Я же с ним сегодня разговаривал. Обещал ему киноленты подослать, он просил обязательно патриотические...

— Недавно видел его, обратил внимание — заячья губа; еще подумал: примета, исключающая вербовку, — сказал Зацепа, прислушиваясь к поднявшемуся ветру. — Нагонит дождь, размоет нам свежую подсыпь на каэспэ.

Все тоже прислушались. Ветер дул порывами, пробиваясь сквозь щели восточной гряды, с тугим посвистом срывал последние листья, шатал голые ветви деревьев, шумел в хвойных. Было видно, как солдат, перебегая плац, схватился обеими руками за фуражку. Глухо постреливала фанера щита-плаката, рассказывающего о заповедях погранбойца.

— Засады не миновать, — предупредил Галайда, отрываясь от окна, — возьмите брезент на подстилку, плащ-палатки не забудьте.
— Есть, — ответил Кутай. — Это можно взять? — Указал на грепс.
— Возьмите, вам же предназначено. Только семь раз отмерь — один раз отрежь. Грепс грепсом, а голова должна быть на плечах... Кстати, парторг в Скумырде от кого-то слыхал, что именно Капута прочат на курень Очерета.
— Похоже на правду, — ответил Кутай. — Заместитель по хозчасти в курене ни то ни се. Бугай — весьма примитивная личность, возможно, на Капуте и остановятся. Тогда тем более... Разрешите исполнять, товарищ капитан?

Галайда подал руку:

— Желаю...

В Скумырду выехали впятером. Трое остались в лесу вместе с машиной, для нее нашлась впадина, защищенная густым хвойным подлеском. Когда спустились сумерки, двое переодетых — Сидоренко и Займак — пошли в село. Для вызова резидента отправился Займак. Его вид также не вызывал подозрений, ничто в его лице или фигуре не привлекало внимания, обычный парубок, немного робкий, таким вынужден был представляться этот внутренне собранный, ловкий и сообразительный солдат. Займак не раз доказывал на деле свои чисто актерские способности, и потому для тонкой разведки он подходил гораздо больше, чем неповоротливый и быстро воспламеняющийся Сидоренко.

— Не беспокойся, Сидоренко, — сказал Займак, отправляясь в село. — Найду и приведу его для откровенной балачки. Установим главные приметы, чтобы не ошибиться: белявый, среднего роста, конопатый, и самое главное — заячья губа. С такой приметой только разве на три метра в землю сховаешься.

Срезав хворостинку, Займак на ходу перочинным ножиком расписывал ее узором и, посвистывая, направился к клубу, чтобы захватить там опасного резидента. Никто не обратил особого внимания на паренька, с беспечным видом подошедшего к фанерному щиту с обрывками наклеенных афиш, сообщавших о предстоящей демонстрации популярного фильма «Два бойца». На афише были приведены слова песни: «Шаланды, полные кефали, в Одессу Костя приводил», — а пониже более крупно заманчивый призыв: «Исполнение популярной песни под баян и танцы до упаду».

Прочитав объявление, Займак вошел в раскрытые двери клуба. Когда-то это был просторный дом сбежавшего за кордон богатея. Теперь, в связи с новым предназначением дома, перегородки были вырублены, стены выкрашены маслом спокойного, немаркого цвета, под потолком подвешена люстра, горевшая вполнакала, отчего в зрительном зале держался полумрак.

Резидент находился в клубе при исполнении служебных обязанностей: в окружении мальчишек-активистов прибивал к стене плакаты, стоя на табуретке. На сцене с открытым занавесом поблескивал латунью барабан, и паренек в ситцевой косоворотке выводил на флейте пронзительные звуки. Заведующий клубом заметил нежданного посетителя лишь тогда, когда тот подошел к нему вплотную и, предвосхитив явное желание завклубом попросить его вон, сказал значительно тихо, заговорщически толкнув его плечом:

— Прошу на хвылину, друже.
— Що там? — спросил завклубом, дернув губой и пристально вглядываясь в Займака.
— Узнаешь.

Резидент покорно прошел к сцене, куда направился Займак, спросил, не поднимая глаз, но с большой настороженностью, по-видимому, ожидая какого-то подвоха:

— Я слухаю...
— Ириихав зверхнык, буде с тобой балакать, друже... — Займак назвал его кличкой. Резидент ничего не ответил, оглянулся. Паренек по-прежнему выводил на флейте пронзительные рулады. Заглянула женщина в белом платочке, сердито позвала своего сынишку. Вместе с ним шумно выбежали его друзья, помогавшие завклубом прибивать плакаты.
— Ну, як? — строго спросил Займак. В суровости его тона теперь уже крылась угроза. Все входило в привычную норму общения, более понятную резиденту, нежели сомнительная вежливость.

Справившись со своим замешательством, завклубом продолжил проверку: одной клички было маловато.

— Де зверхнык? — спросил он.
— Я поведу...
— А ты хто? — более жестко спросил резидент и, как заметил Займак, приготовился к схватке. Судя по всему, оружия у него не было, зато бросились в глаза руки, сильные, цепкие, и тело, жилисто-крепкое, какое бывает у худощавых, натренированных мужчин.

В клубе оставался все тот же флейтист. Но допускать схватку было нельзя: это противоречило задаче, — и Займак, сделав вид, что и он убедился в резиденте, тихо произнес пароль, присланный Катериной.

Резидент облегченно вздохнул, ответил на пароль и подал руку Займаку.

— Ну, друже, так же нельзя.
— А як можно?
— Протяжка велика була, жалкував, що молотка не було под рукой.
— Так уж и молотком? — Займак коротко посмеялся. — Треба не задерживаться, бо нас чекае зверхнык.
— Де?
— У лиси...
— Зараз я зачиню учреждению.

Завклубом приказал музыканту отложить флейту, позвякал ключами, и паренек направился к выходу. Займак проследил за тем, чтобы резидент успокоился и уж без опасений пошел вместе с ним к лесу. Они шли молча, вначале по улице, потом, миновав окраинные дворы, пошли по тропке. Село осталось позади. В свинцовых сумерках возник лес, его черная, высокая стена с редким подлеском.

Сидоренко закончил наблюдение за рыжими муравьями, только что справившимися с червяком. Муравьи явно спешили. Сидоренко позавидовал их деловитости и дисциплине. А Займака все не было. Прошло немного времени, по каждая минута ожидания была томительно длинной. Наконец он увидел идущих по тропинке к нему людей, но, пока они не подошли ближе, не показывался. Займак остановился, поискал глазами друга. Это вызвало подозрение у резидента.

— Де ж зверхнык? — спросил он, отступая на шаг и озираясь.

В это время Сидоренко поднялся, медленно пошел навстречу, тяжело ступая и пока не подавая голоса. Резидент, не сдвинувшись с места, прищурился, ждал, пытаясь узнать подходившего к нему человека. Пожалуй, он был не из храброго десятка, этот резидент с заячьей губой. В лице его трепетал каждый мускул, а на висках пульсировали мгновенно набрякшие жилки.

— Слава Исусу! — бормотнул он.
— Навеки слава! — Сидоренко, как и положено, ответил на приветствие, приблизился, подал руку. — Де можно с вами побалакать? — спросил он, пытливо изучая резидента.
— А що вы от мене хочете?
— Тихо, — Сидоренко оглянулся, спросил строго: — Москали е?
— Нема никого.
— А милиция е?
— Только скумырдинский та ще прикордонники на прожекторе. — Резидент справился с испугом, приценился к обстановке, держался настороже. — Що вы от мене хочете? Хто вы?
— То ты узнаешь. — Сидоренко трудно давалась новая роль. Он разглядывал предателя жестко и пристально, мертвым, цепким взглядом, не скрывая своей ненависти. Именно такими жесткими и ненавидящими представлялись резиденту «зверхныки». Он поверил, отбросил подозрения.
— Я маю грепс, — сказал Сидоренко.
— Де грепс?

Сидоренко не стал отвечать, а снял башмак, повозился, вытащил спрятанный в наконечник шнурка крохотный кусочек бумаги.

— Ось грепс!

Резидент развернул бумажку, смочил свою ладонь слюной, приклеил на ней грепс и чиркнул спичкой.

Грепс, как и всегда, оказал свое действие: резидент облегченно перевел дух, спросил доверительным голосом:

— Що я мушу зробыть, друже зверхныку?
— Один вопрос поначалу. Де зараз Капут?
— Капут? — переспросил резидент глухо, будто впервые услыхал эту кличку. — Не знаю Капута. Не маю звязку з Капутом...
— Брешешь! — Сидоренко вспылил, потянулся к резиденту, чтобы схватить его за грудь.
— Друже зверхныку... — Тот отпрянул, закрыл лицо руками, потерянно залепетал: — Капут е Капут... Имя его тайна... тайна...
— Для кого тайна? — продолжал в том же угрожающем тоне Сидоренко. — Для энкеведистов бережешь тайну, га? Я тебя за горлянку, як жабу...

Займак подвинул резидента поближе к Сидоренко, и тот, дотянувшись до него и тыча под ребра кулаком, чтобы доказать принадлежность свою к начальству, добился полного признания: Капут и несколько его помощников — число не назвал — прячутся в лесу, чтобы быть вблизи переправы. Они намерены провести акцию против людей, поддерживающих прикордонников. Было решение ликвидировать Устю и трех «истребков», принимавших участие в выслеживании и поимке боевиков, высланных к переправе для охраны закордонного связника. Речь шла о Кунтуше. Капута снабжала продуктами тетка Грицька, и, несмотря на важные услуги тетки, ее племянника должны были уничтожить. Резидент бесстрастно, загибая короткие пальцы, перечислял фамилии очередных жертв.

— Ты як на бойне, — трудно вымолвил Сидоренко и откашлялся, прочищая вдруг запершившее горло. — За що вбираются знищить?
— Я ж казав, прослухали? За подмогу москалям. — Резидент уставился немигающими глазами в Сидоренко, и тот, чтобы скрыть свои чувства, наклонил голову и глухо выдавил:
— Так... понятно... Значить, Капут приходит за харчами к тетке Грицька? — Дождавшись кивка резидента, продолжил: — Время?
— Раз в трое суток.
— Давно вин був?

Резидент подумал, пошевелил пальцами, как бы подсчитывая:

— Дня два тому назад.
— Хату ее покажешь, — приказал Сидоренко.
— Ось там! — Резидент указал рукой. — Бачите стодолу? Так за той стодолой, ще через хату... У сусидки молотят соняшники...

Надсадное чувство боли не покидало Сидоренко. Вроде кончилась война с немцами, отгремели последние салюты, побросали фашистские знамена к мрамору и елкам у Мавзолея, пришел, казалось бы, долгий мир, завоеванный большой кровью. Выпусти ее — река разольется... И вот снова приходится идти на ощупь, присвечивать в углы и под кусты, озираться по сторонам, а то схлопочешь не пулю, так петельку, выслушивать разговоры о будущих обреченных жертвах. Ползет с чужой земли погань, смердит, не дает жить. Погиб Строгов, замучили Путятина, да и не только их, зреют преступления одно за другим, то Басецкие со всей семьей под ножиком, то Митрофаны, а на очереди Устя. До чего докатилась ненависть...

Постепенно резидент разговорился и прежде всего, не без умысла, ожидая одобрения, расхвастался своей работой. Оказывается, он перепечатывал на машинке антисоветские листовки, их находили в телегах селян, приезжавших на базар в Скумырду... Ядовитые тексты привозил студент Львовского политехнического института.

— Так важко... так важко... А що я маю? Штанци, ось ци чоботы та гарячу подушку... Хочу спытать, де Устя, може, вы знаете? Ушла верхи з села. Як скрозь землю...
— Устя от нас не ускаче, — сказал Сидоренко, — а ось ты, бачу, запалився в дилах, аж дым с подмышек... — Он вытянул ноги, зашуршал придавленный хворост.
— Усти хотя и нема, а хлопцы ще злее стали, — сетовал резидент, — Капут, кажуть, когти рвал, як Устя убегла. Потим, колы заявился Галайда с прикордонниками, уси заховались, бо знають Галайду. — Заячья губа резидента противно поднялась, обнажив крупные, плотные зубы. — Ось и вы, прийшли и ушли...
— Да, це до дила сказав, — согласился Сидоренко, — треба уходить, бо тут не краивка.
— Ну, як же с Капутом? — поинтересовался резидент.
— А що с Капутом?
— Вам же треба Капута?
— Ты ж его за ухо не приведешь? — хитро спросил Сидоренко, насторожившийся после вопросов резидента.
— Ни. Тилько колы за харчами прийде.
— То наша забота, друже. — Сидоренко толкнул напарника. — Трэба уходить. Як дило покаже, повернемось...

Разведчики покружили по лесу, сбивая след, прошли метров двести по пружинистым мочажинникам и вернулись к терпеливо поджидавшему их Кутаю.

Сидоренко подробно доложил обо всем. После его слов помолчали, покурили в раздумье.

Капут умел вести бой в одиночку, был тактически грамотен и мог стрелять на звук. Брать Капута решили в селе, когда он выйдет за продуктами к хате тетки Грицька. Засаду спланировали на опушке леса, откуда открывался удобный обзор. Было полнолуние, и окраина села — подкатившийся под самые хаты травянистый выгон — вплоть до захода луны будто плавала в зыбких волнах. К утру поднимался туман, наползал от реки, а когда солнце разгоняло его, кусты, ветки, трава набухали тяжелой, неотряхиваемой влагой. На рассвете в засаде оставляли только одного, а остальные забирались отоспаться в ямку, куда закатили и закрыли ветками «иван-виллис».

Костров не зажигали, питались всухомятку. Прошел день, другой. Хата тетки Грицька была под наблюдением, бинокль переходил по очереди из рук в руки.

А лейтенанту Кутаю, жившему до этого в стремительном темпе, скумырдинская засада позволила обдумать и свои личные дела, на это как-то всегда не хватало времени... Устя осталась в его комнате. Галайда обещал не отпускать Устю, пока не будет изолирована банда Капута. Таким образом, скумырдинская засада в какой-то мере отражалась на его, Кутая, судьбе. Если все обойдется благополучно, может, резко повернется и его жизнь. Где они будут жить с Устей, как наладится их быт? Придется ей расстаться со своей Скумырдой, переселиться к нему, на заставу, и уж он-то позаботится о ней...

Сырая от росы плащ-палатка задубела. Покашливал свернувшийся калачиком щуплый Займак. Пронизывала до костей ночная сырость. Что-то невнятное бубнил над ухом приятеля Сидоренко. Денисов лежал рядом с лейтенантом, спокойный, невозмутимый: его ничто не трогало, только хмурились от нетерпения брови, каменело смуглое лицо.

Впервые что-то не ладилось. Третьи сутки перед глазами пограничников пролегала пустынная тропа, заросшая травой. Напрасны были ожидания — Капут не появлялся. Неужели придется снимать засаду и возвращаться ни с чем? Возможно, резидент сумел предупредить Капута? Или, может, изменились планы у «эсбиста», и он теперь не выходит в Скумырду?

Под третью ночь тугой поток ветра приволок грузную тучу, закрывшую горы. Тревожно покричав, затихли птицы. Часам к десяти зашумел дождь. В яму натекло, пришлось подняться повыше. Сидоренко притащил из машины брезент.

Дождь поливал черные стволы, сшибал последние лохмотья листьев с деревьев, нудно постукивал по примятой палой листве. Только после полуночи порвало хмару, и в прогалине между тучами показалась луна. Похолодало, и теплая земля перед рассветом родила туманы.

— Вот тебе и засидка, — бормотал Сушняк, напрягая зрение. — Теперь доверяй ушам, а не глазам.

Удивительная тишина сопутствует туману. Четко проступают все звуки, особенно в лесу. Вот ящерица прошмыгнула. Вот роется крот, и слух улавливает движение его лапок.

Мирная, спокойно притухающая в ожидании зимы природа...

Денисов с неослабевающим вниманием вслушивался в эту сторожкую тишину ночи. За годы службы он научился читать и слушать природу. Он знал голоса птиц, и его чуткое ухо легко отличало самые виртуозные подделки перекликавшихся между собой лесных людей. Угрюмо сосредоточенный, нелюдимый, он был чужд слабостей, свойственных его сверстникам. Товарищи уважали его и немного боялись. Тот, кто сходился с ним в деле, навсегда оставался его преданным другом.

Денисов уловил чуждый для притихшего ночного леса звук: по тропе шел человек, и не один. Раскисшая почва выдавала, под ногами чавкало, и чем большую осторожность соблюдали идущие люди, тем громче и подозрительней отдавалось эхо шагов. Денисов обернулся к лейтенанту. Обменявшись взглядами, они, не сговариваясь, поднялись повыше, чтобы удобнее было наблюдать. Денисов отодвинулся от Кутая и устроился под прикрытием обомшелого валуна, будто впаянного в плотный дерн.

Люди шли из леса. Из-за тумана их не было видно. Однако туман заметно редел. Западный теплый ветерок рассеивал его по долине, отгонял к лесу. Главный закон всякой засады — неожиданность. Тропа пролегала в полусотне шагов от засады, и уничтожить небольшую захваченную врасплох группу людей было нетрудно. Но, как и всегда, в задачу пограничников входило не истребить, а взять живыми.

В предрассветном сумеречном лесу туман, клубясь, свивался в жгуты. Люди, вышедшие из леса, казались великанами, их фигуры расплывчато вырастали перед глазами и вновь исчезали, скрытые туманом. Пройдя немного по тропе, передний остановился, вслушался, вскинул над головой руку с автоматом. К нему приблизился шедший за ним человек в высокой шапке и короткой свитке. Они о чем-то поговорили между собой, и тогда тот, кто был в высокой шапке, махнул рукой и подождал, пока подошли еще двое. Расстояние от засады до места, где остановились эти люди, было велико, приходилось ждать. Люди пошли осторожно, гуськом.

Сомнений не оставалось — это были те, кого так долго и, казалось, безнадежно ожидала группа Кутая. Впереди шел высокий мужчина в теплых шароварах, подвязанных у щиколоток. Картуз заломлен на затылок, у кушака бутылочные гранаты. Автомат он нес в правой руке, а левую держал на пистолете. По всем признакам, это был один из телохранителей, обязанный в случае опасности принять удар на себя. Вторым шел Капут, в короткой свитке, с низко посаженной на толстой шее головой, в высокой барашковой шапке, заломленной с наклоном вправо.

Теперь полагалось держать их на прицеле. И только. Собрать все терпение и ждать, не поддаваясь искушению выстрелить, как бы ни заманчива была цель. Кутай заранее предупредил: стрелять только по его команде.

— Стой! — крикнул он, когда те поравнялись с засадой.

Бандиты бросились на землю и открыли огонь.

Редко кто отважится броситься в атаку на засаду, не зная, сколько прячется человек, какое у них оружие. Пограничниками был убит только один бандит, остальные бросились в лес. Кутай выскочил первым и устремился за Капутом, убегавшим вместе со своим телохранителем. В лесу было темней, чем на поляне, но достаточно светло, чтобы не потерять противника. Капут не отстреливался. Телохранитель посылал короткие очереди на бегу.

Денисов спрямил расстояние и, по-видимому, ранил телохранителя, так как тот упал и потерялся из виду. Начиналась густая хвойная молодь, Денисов пригнулся, спрятался вовремя. Несколько пуль просвистело невдалеке от него, и бандит побежал быстрее прежнего. Денисов не знал, что предпринять: преследовать ли телохранителя или остаться вместе с лейтенантом. Короткое раздумье прервал приказной крик Кутая:

— Беги за ним! Потом ко мне!

Этот крик отозвался эхом, покружил по лесу в вернулся обратно, Денисов шел по следу, пригнувшись, вылавливая шум, производимый беглецом, не пуская пока в ход огнестрельное оружие. У Денисова были сильные ноги, емкие легкие и сноровка в лесном поединке. Он весь собрался, чтобы как можно быстрее выполнить приказ, прикончить бандита и догнать лейтенанта. Он понимал, каким опасным противником был уходивший Капут.

Кутай остался один на один с начальником «эс-бе», хорошо изучившим правила боя в ущельях и лесах. Потеряв своего конвойца, Капут ускорил бег. В таком темпе он бежал до тех пор, пока не добрался до густой, буреломной чащобы, где у него было больше шансов уйти от преследования. Чтобы отдышаться и прицениться к обстановке, Капут бросился на землю, круто развернулся и упредил Кутая короткой автоматной очередью.

Молниеносно срабатывает мозг в критические моменты. Кутай успел прикрыться, пули впились в плотное тело бука. Дерево сохранило ему жизнь, но одна пуля ударила в автомат и заклинила его. Кровь бросилась в голову, мороз пробежал по спине. Оставался пистолет. Но ведь считанные пули в обойме...

Капут сразу догадался, почему умолк пистолет пограничника. Теперь можно было насладиться своим положением. Но Капут все же приближался осторожно, прикрываясь стволами; прыжок и оглядка, еще прыжок... В него не стреляли, значит, противник остался с пустыми руками. Вот когда можно полюбоваться искаженным от страха лицом офицера, вот когда пришло время потехи.

«Капут» — по-немецки смерть. Так вот она какая!.. Тот Капут, изученный по документам, по фотографиям, по рассказам Ткаченко, был далеким, отвлеченным и как бы нереальным. А этот — вот он, жесток, хитер, смел, стреляет на звук!

Капут приближался с осторожной неторопливостью, легко неся свое грузное тело. Вначале он оберегался, прятался за потемневшими, мокрыми стволами, проскакивал опасные места. Теперь он вел себя по-другому: уверенно, по хозяйски, стрелять перестал. Он уже был совсем близко: Кутай отчетливо видел выражение его лица, легкий парок дыхания и даже жестокие, беспощадные глаза, не один раз глядевшие на лейтенанта с фотографий оперативных документов, глубоко посаженные, расставленные широко, с нависшими надбровницами, хищные глаза начальника службы «безпеки».

Кутай не терял самообладания, собрал всю волю, напрягся, сознание приобрело предельную ясность. Он знал: так просто его не взять. Он видел пятна багрянца, возможно, это ольха, еще не отряхнувшая умерших листьев, услышал, как тенькнула птичка, возможно, синица, прошуршала мышь-малютка, такие встречаются здесь...

Спину царапнул холодок — Капут приближался. Вот он задержался возле дерева, опутанного плющом, ноги его разлаписто укрепились в бурой траве. За сеткой обнаженных ветвей пролетел дятел, а подальше, там, где просвечивало бледно-голубое небо, явственно послышались шум крыльев и тоскливые крики неясыти: «Ки-и-вит! Ки-и-вит!»

Капут вскинул автомат.

— Ну що, москаль?

Кутай был человеком военным, и профессия заставляла его проще смотреть на извечные вопросы жизни и смерти. Но сегодня, в осеннем рассвете, среди родной природы, среди понятных шорохов и шумов, дорогих и близких последних звуков его жизни, конец показался ему страшным. И не потому, что он испытывал страх в обычном понимании, страх, парализующий волю, туманящий разум. Нет, этого страха не было в его душе. Пуля его пока не брала. Теперь — он видел — ждать оставалось недолго. И, как бывает в последние минуты, стремительно пронеслась его короткая, полная опасностей и лишений и, в общем, целомудренная жизнь.

— Перелякався? Де ж твоя хоробристь?
— Убивай! Зраднык Украины!
— Не буду вбивать, раз ты теж украинец. Я тильки раню тебе!

Капут, продолжая наблюдать за лейтенантом, стоявшим теперь в открытую, откинув плащ-палатку, приготовился к прыжку. Рядом было дерево, а впереди высокий бурьян. Даже если Капут ранит его, все равно надо бросаться вперед — на врага: пока раны горячи, силы не сразу покинут его. Лишь бы схватиться, а там...

— Що, перелякався? — снова выкрикнул Капут, наслаждаясь беззащитностью своей жертвы.

Ни вожак бандитов, ни советский офицер не могли предугадать действий третьего участника разыгравшейся в прикарпатском лесу трагедии. Денисов, как известно, выполнял приказание Кутая: догнать раненого телохранителя, пытавшегося скрыться.

Сержант вел преследование, имея за собой ряд преимуществ, связанных не только с его молодостью, физическим здоровьем и выносливостью. Денисов догонял, а тот убегал... Денисов был частью огромного целого, простиравшегося отсюда и до берегов Тихого океана. Беглец был одиночкой, слепым и жестоким исполнителем, озверевшим и одичавшим, не знавшим, ради чего он ведет такую жизнь, чего добивается. Это был один из группы жандармерии школы Луня, по кличке Зеленый, порочный его наперсник и любимец. Зеленый продался немцам в самом начале войны, попал в зондеркоманду, а потом был брошен на охрану лагеря близ Бобруйска. Отец его когда-то промышлял извозом, содержал что-то вроде почтового двора с десятком экипажей и грузовых телег, с конюшней и корчмой и имел давние связи с контрабандистами, таскавшими за спиной в тюках красный товар и шелка из глубины Европы.

Раненный навылет в плечо, истекающий кровью, Зеленый бежал в чащобу леса. Хотя левая рука его не поднималась, Зеленый мог отстреливаться и рассчитывал либо уйти от погони, либо убить своего преследователя. На окрики он отвечал огнем и продолжал бежать из последних сил, убывающих из-за потери крови.

Денисов помнил младшего лейтенанта Строгова, предательски убитого раненым оуновцем, и потому, получив в ответ на оклик выстрелы, с ходу бросился на землю, прицелился, выпустил из своего дискового автомата положенное количество пуль. В своей меткости Денисов не сомневался и потому, поднявшись, смело пошел к тому месту, где, по его расчету, лежал человек. Зеленый опрокинулся на спину, раскинув ноги в опорышах, повязанных по стопе телефонным проводом. Ранний отсвет помог увидеть еще не успевшее остыть молодое, сильное тело, белесые густые волосы, прилипшие ко лбу, хрящеватый нос и светлые усики, закрывшие верхнюю губу.

Денисов не стал подбирать оружие, чтобы не связывать себе руки. Справившись с одним делом, он должен был спешить к своему командиру. Но куда? В самом начале поиска сержант действовал по чутью и, возможно, по одному ему понятным звукам, которые улавливал его обостренный слух. Вскоре он определил, что идет правильно. Зыбун позволил увидеть отпечатки обуви, и, выгадывая время, Денисов несколько раз спрямил дорогу. Стрельба, слышанная им издалека, прекратилась, и это можно было истолковать по-разному. Денисов заторопился. В утреннем, звонком воздухе слышался птичий разговор, предвещавший хорошую погоду. Под ногами стлалась мокрая блеклая трава, скупая трава густолесья, почти лишенная солнца. Болотце кончилось, тропа повела вверх; толстый слой палой листвы, валежник, ямки затрудняли движение.

Однако Денисов шел легко: сказалась спортивная тренировка. Он заметил Капута, увидел его со спины, когда тот уже в открытую, понимая свое преимущество, сближался с лейтенантом для завершающего акта мести. Из осторожности припав к земле и осмотревшись, Денисов увидел и Кутая, понял: дорога каждая секунда — и метким выстрелом свалил Капута.

Поднявшись на ноги, он тяжелыми, замедленными шагами пошел к лейтенанту, продолжавшему неподвижно стоять на месте.

Подойдя ближе, Денисов остановился, сказал:

— Не сумел раньше успеть, товарищ лейтенант...

Кутай промолчал: слишком велико было его волнение, словно сквозь сон он услыхал эти скупые слова, чувствуя, как сердце, замершее в груди, начинает возвращаться к жизни.

— Спасибо, Денисов, — проговорил он наконец, еле разжимая губы, и, сделав два шага навстречу сержанту, обнял его, повторил признательно: — Спасибо... — И, словно смущаясь своего чувства, овладел собой, сказал более твердым голосом: — Он заклинил мне автомат пулей... А с пистолетом долго не повоюешь. — Снова вся картина промелькнула перед его взором, страшная картина: медленно, осторожным шагом к нему приближалась смерть. — Кабы не ты, Денисов, — промолвил он, страдальчески улыбнувшись, — то разве я... — Обвел рукой окружающий его мир, расслабленно опустился на землю, долго шарил в одном, другом кармане, отыскивая курево, не нашел, попросил у Денисова. Тот отрицательно покачал головой, и Кутай вспомнил, что сержант не курит. — Погляди, что там у него... Может, документы какие...

Убитый лежал вниз лицом, с подвернутой под живот рукой.

Денисов присел на корточки, с усилием приподнял начинавшее тяжелеть тело, вытащил полевую сумку, такими обычно снабжались немецкие офицеры штабной службы.

— На, отрежь. — Кутай протянул нож.

Денисов перерезал ремень, освободил сумку, подал ее лейтенанту.

— Что-то есть, — сказал Кутай, — разберутся, кому надо... — Прислушался. — Кажется, наши. Ищут. Ракету далв...

Послышался второй выстрел ракетницы.

— Отозваться, товарищ лейтенант? — спросил Денисов.
— Отзовись!

Денисов дал две короткие очереди из автомата.

— Наверняка Сушняк. Больше некому...

Кутай, сцепив на коленях кисти рук, вслушивался в птичьи голоса. Лес расцветал под лучами солнца, перевалившего через горы. Ожили и заискрились травы, капли на черных ветвях. Только на теневых захолодях еще стелился туман.

Из-за густого подлеска появились пограничники в плащ-палатках.

— А мы вас шукаем, шукаем... — Сушняк увидел тело Капута, остановился. — Ну, доскакался. Куда их свозить? На чем?
— Подгоню машину, — сказал Денисов.
— Чащоба... — Старшина Сушняк снял фуражку.
— Не везде чащоба, — возразил Денисов, — есть росчисти, встречал огневища. Машина пройдет где прямо, где боком.
— Разве только боком... Кто его? — спросил старшина, указывая глазами на Капута.

Кутай кивнул на Денисова.

— Курить есть, старшина? — спросил он.
— Есть, товарищ лейтенант. Я людина запаслива. А запас на шее не висит и харчей не просит... — Он протянул мятую пачку. — Берите всю, у меня еще есть. Стрельнул у наших хлопцев, скажи на милость, польские...
— Разве? — Кутай невидящими глазами глянул на папироску, прикурил от зажигалки. — В Скумырде чего только не достанешь.

Он растянулся на мокрой траве, подложил под голову руки, глядя на деревья, на небо, жадно затянулся. Осень отряхивала последние листья.

— Так я пойду за машиной, товарищ лейтенант? — спросил Денисов.
— За машиной? — Кутай не отрывал взгляда от голубого, по-утреннему чистого неба. — Иди, конечно, иди...

Пока Кутай отсутствовал, Устя жила на заставе в новой для нее обстановке. Стандартные офицерские домики стояли неподалеку от казармы на расчищенной площадке спускающейся к речушке долины.

Утром Устя садилась возле домика, наблюдала, как занимаются на снарядах солдаты, бегают по кругу, слушала учебную стрельбу и, казалось ей, улавливала даже посвист пуль. Усте доставляло удовольствие наблюдать за хлопцами.

В первый же день она с присущей ей прямотой объявила товарищам своего Жорика, что «пришло время», и тут же отмела всякие намеки на свадебные церемонии.

— Не до пира. Угощайтесь, будь ласка, со своего котлового довольствия... Бандеровцев кончим, тогда и пир!

Квартировавший вместе с Зацепой молоденький, стеснительный лейтенант Стрелкин старательно причесывался после дежурства, следил за своими подворотничками, наводил блеск на голенища и, встречаясь в коридоре или кухоньке с Устей, робел.

— Прошу прощения, я не помешал вам, Устя?
— Ни, не помишав, товарищ Стрелкин.
— Извините нас за беспорядок, кухонька наша того, подкачала...
— Я тут сама почистила и помыла, товарищ Стрелкин. Дневальный поелозил веником туда-сюда, разогнал сор по углам... Пока я тут похозяйную, — обещала Устя, посмеиваясь, наблюдая за стеснительным лейтенантом.
— Может, вам чего нужно, вы приказывайте без стеснения.
— Треба тазик и мыла. Зацепа обещал, а больше ничего не треба. Харчи пока приносят, а нет, так я и сама схожу...
— Зачем же вам самой?
— Ладно, товарищ Стрелкин.

В первый же день она убрала комнату, вытрясла матрац, одеяла, просушила подушки. Холостяцкий запах солдатчины все же держался в комнате. Устя распахнула окна, вымыла стекла. Мелкие заботы отвлекали ее от угнетающих мыслей. Не всегда возвращались пограничники с операции живыми и невредимыми. Видела она и окостеневшие лица, губы, навсегда запечатанные смертью. Селяне боялись уронить слезу, боевые друзья, унося павших, смотрели на них сухими глазами: горю нельзя было прорываться наружу.

С этими тяжелыми думами прилегла Устя после обеда, дремала или спала, непонятно, а привиделся ей сон, растревоживший ее надолго. Бывало, приснится соя, и забыла про него, выветрился, как туман поутру, чистая голова, а тут... Будто наяву видела она зловещую массу свинцовой воды — море ли, озеро ли, ни конца ему ни краю, плоское, как листовое железо, и мрачное, как омут. И на воде десятка два лебедей кучкой, с крутыми шеями, застывшими, как на детских леденцах-лебедушках. И внезапно, как бывает только во сне, откуда ни возьмись, черный катер быстро мчится на лебедей. Стая пырскнула вправо, и только один не успел, голову ему ударило бортом, поникла гордая шея, накатила волна, стал лебедь из белого серым. Стая жмется в кучку — ни с места. И только один осмелился, поплыл к раненому, спешит. А тому никак не поднять головы, бьет по воде крыльями, с шумом окатывает его волна, рассыпаются свинцовые брызги...

Устя проснулась, осмотрелась, протерла глаза кулаками, спустила ноги на пол. По жести наружного подоконника стучал дождь, поскрипывали раскрытые окна, осенний гром докатывался с гор.

В дверях стоял Стрелкин, без фуражки, в гимнастерке, с зачесанными назад белокурыми волосами и встревоженными глазами.

— Извините, пожалуйста, стучу, стучу, никто... Я даже испугался. Окна настежь...

Устя потерла нос, буркнула:

— И тут переляканные.
— Мало ли чего, окна настежь!
— Не приихав Кутай? — перебила она, еще не отойдя от плохого сна.
— Нет. — Стрелкин застенчиво помялся. — Я принес, как вы просили, тазик и мыло, на кухне оставил.
— Спасибо. — Устя обернулась к нему. — Скажить, товарищ Стрелкин, бывают серые лебеди?
— Лебеди? — переспросил Стрелкин. — Я живых лебедей не видел, если сказать откровенно. Но представляю: белые и черные... Гуси бывают серые...
— Ладно, Стрелкин. — Устя хмыкнула. — Гуси. Я за гусей не пытаю. А если убьют лебедя, меняет он окраску?
— Ну, в этой области я совершенный профан. — Стрелкин несколько опешил. — Я пойду, Устя. Если чего нужно...
— Принеси, прошу, ружейный прибор для чистки, масло. Таскала винтовку по бурьянам, щось она мени не нравится...
— Принесу, это нетрудно.
— Профан, — повторила Устя после его ухода, — и придумает слово — профан...

Остаток вечера Устя потратила на стирку. Ходила в кутаевых полугалифе, шлепанцах и кительке. Свой костюм повесила для просушки на кухне. Потом старательно вычистила и смазала винтовку и наган. Поужинав говядиной с картошкой, принесенной Стрелкиным, закрыла окна и улеглась спать, не переставая думать о занозившем ее память сером лебеде.

И утром проснулась с мыслью о сером лебеде. Серый лебедь... Дался же, чертяка! Устя тряхнула головой, как бы пытаясь освободиться от цепкого сновидения, явно пророчившего беду. Вышла из домика, постояла на крылечке, увидела коновязи, услышала шелест скребниц, почавкивание перебирающих копытами коней. Хотела поздороваться со своим коньком, раздумала — что ему, нехай пожирует на казенном овсе после скумырдинской голодухи...

Протомившись трое суток, передумав все, что взбрело на ум, Устя на вытерпела и вопреки данному самой себе слову направилась к начальнику заставы. Устя прошла полтораста шагов, отделявших домики офицеров от казармы, вытерла сапоги и, поднявшись по ступенькам, направилась по коридору в самый его край, где находился кабинет начальника. Постучавшись, она с несвойственной ей робостью переступила порог, поздоровалась с поднявшимся навстречу ей Галайдой.

— А, Устя, проходи, проходи! — любезно предложил капитан и только тогда занял свое место, когда гостья присела на диван и, облокотившись о тугой валик, уставилась своими ясными глазами на оживившегося в ее присутствии молодого офицера.
— Не подскажешь, що там? — Она кивнула головой в сторону.

Галайда понял суть вопроса, не стал переспрашивать.

— Сердце что подсказывает, Устя?
— Сердце? — Устя старалась говорить по-русски, что ей трудно давалось. — Я его уже не чую, того сердца, есть оно, нет его. Це не ответ, Галайда. Я не понарошке пытаю...

Устя понурилась, вздохнула, покусала нижнюю губу, подняла глаза.

— Задача выпала серьезная, Устя, — сказал Галайда, — сама понимаешь, на самого Капута пошли хлопцы. Заслонять тебя от твоих думок не стану, ты деловая дивчина...

Устя по-своему истолковала его затейливый ответ, изменилась в лице, покраснели надбровные дужки, щеки затянулись румянцем.

— Що сталося? — выдохнула она.
— Нет, нет, ты не так меня поняла, — успокоил ее Галайда, — все в порядке. Но самых свежих сведений у меня нет. Оттуда к телефону не бегают.
— Так, може, они там уже рядком лежат? И бежать на телефон некому?
— Исключено! Категорически возражаю, — решительно отверг Галайда. — Как поступит сообщение, немедленно тебя известим. Отдыхай, Устя. Есть у него литература? Почитай. А то зайди в комнату политпросветработы. Кстати, у вас сегодня интересная лекция, замполит выступит...

Устя скривила губы в ответ на приглашение и, не обмолвившись больше ни единым словом, вышла. В темном коридоре держался стойкий запах хлорки, под ногами поскрипывали половицы, из комнаты связи доносилось жужжание рации и дробный перестук ключа. На душе было неспокойно. Девушке показались уклончивыми ответы капитана, и теперь, уйдя от него, она бранила себя за ненужную сдержанность. На крыльце она остановилась. Глазам ее представилась знакомая картина. Плац перед казармой, выбитый при построениях до последней травинки, обложенные камешками молодые деревца и старый бук, вчетверо выше казармы, с тяжелым, шершавым стволом, потемневшим после дождя. Возле него, на доске, сделанной в форме щита русского витязя, написано: «Пограничник! Выполняя возложенную на тебя ответственную задачу по охране государственной границы, ты постоянно находишься в боевой обстановке, на переднем крае обороны нашей Родины».

Девушка трижды перечитала лозунг, вдумалась в его глубокий смысл. За словами она видела дела простых парней в фуражках цвета весенней листвы. И прежде всего она видела на этой передопой своего тихого и грозною Жорика. Что он, как ему там?

Тревога не покидала ее. Когда Жорик ходил на Очерета, она не знала об этой операции и, естественно, не переживала за него. Только спустя некоторое время ей стали известны подробности, шила в мешке не утаишь. Ну, теперь ее никто не удержит за каменными стенами. Устя решительно собралась в дорогу. Оружие было подготовлено, в барабане нагана желтели глазки патронов, и, словно прищурясь, поглядывали латунные пистоны. Конек отгулялся на вольных кормах. Не мог же Жорик четвертые сутки лежать в засаде, тут что-то не то, скрывают от нее суть дела. Чтобы не простудиться, Устя надела поверх трикотажной блузы барашковую безрукавку Кутая, перехватив ее ремнем с наганом в кобуре. Подсумок через плечо, винтовку на ремень, дулом книзу.

Строевым шагом, пристукивая каблуками по плитняковой дорожке, полная вызревшей в ней отваги и решимости, Устя объявилась у Галайды, только что подписавшего радиорапортичку для передачи по условному коду в штаб отряда. Такие сводки каждое утро передавали все заставы, чтобы командование отряда имело представление об общей картине.

Галайде с трудом удалось потушить яростную вспышку Усти. Прежняя неукротимая Устя из Скумырды бушевала в его кабинете. От недавнего похвального смирения и тихой грусти не осталось и следа.

— Я дура, дура, дура! Послухала вас. Законопатили меня!
— Успокойся, Устя!
— Буде, Галайда! Нема моего Жорика. Чую... Погиб серый лебедь!
— Какой лебедь? — Галайда широко раскрыл глаза. — Ты заговариваться начинаешь.
— Ладно! А вы языки втянули. Где Жорик? — Устя наступала на Галайду, требовала ответа и не обращала внимания на те слова, которые, по ее мнению, затемняли суть дела и вели к обману.
— Он должен быть вот-вот, Устя.
— Давай моего коня...
— Он сюда, а ты туда.
— Встренемся, не разминемся, одна дорога!
— Устя, успокойся, — убеждал ее Галайда. — Кутай же нас не простит, если мы отпустим тебя...

Устя стукнула прикладом о пол, подступила к Галайде ближе, жарко задышала в лицо.

— Кажи толком, будет Жорик или его уже нема?

Галайда улыбнулся Усте и как можно мягче сказал:

— Вот что ты придумала, Устя. Успокойся. Будет твой Жорик, честное слово, будет. Операция завершена успешно. Даже в рапортичку включил... — Он ткнул пальцем в бумаги. Его лицо посветлело, черты стали мягче. Сбросив суровость, капитан стал моложе: ему и было-то всего каких-нибудь двадцать семь.
— Будет? — Устя облегченно опустилась на диван.
— Я слов попусту не трачу, Устя. Я же как-никак начальник.
— Це я знаю, товарищ начальник. — Губы ее еле шевелились. — Звонили оттуда?
— Звонили, Устя.
— Що ж они звонили? Що розповилы?
— Основное, Устя. А самое главное мы по телефону не болтаем, а выносим за скобки.
— За скобки? — в раздумье переспросила Устя и вздрогнула: зазвонил телефон. — Бери, балакай, Галайда, може, он?

Чутье ее не подвело. Кутай звонил по гражданской линии связи, спрашивал Устю.

— Ну и ну, товарищ лейтенант. Сговорились, что ли? Тут она! Рядом! Собралась вас выручать... — Галайда не сумел продолжать разговор, Устя вырвала у него трубку, привалилась на стол.
— Жорик, ты? Скажи: я! Ты, ты, чую... Ты до мене, чи я до тебе? Що... Як плохо слышно, Жорик! Жду, жду... — Связь прервалась, Устя бросила трубку, рассердилась. — Хай ему бис, вашему телефону. Швидче на коне!

Она все же не погасила радости, стянула берет, взмахом головы перекинула наперед косичку, принялась развязывать и завязывать ленточки.

— Жорик сюда приедет? — спросила Устя.
— Куда же ему еще ехать?
— Встрену его салютом.
— Салютом?
— А що? — Устя взяла винтовку, пощелкала затвором.
— Только без салютов! Категорически запрещаю! Ребята пришли после такой ненастной ночи, спать будут, а ты начнешь палить в белый свет, как в копеечку. Не сочувствуешь хлопцам?
— Я пошуткувала, — сказала Устя, — пиду до дому, Галайда. Посплю... Всю ночь не могла очей сомкнуть, капитан. Стоял передо мной серый лебедь. Так и думала, с Жориком...

Устя подала Галайде руку, повесила на плечо винтовку, ушла.

Начальник заставы принялся за свои дела. Исполняя бумаги, он думал о скумырдинской операции, успешно проведенной группой Кутая, думал о приграничном селе не как о «гнезде бандитизма и контрабанды» — так иногда говорили излишне ретивые товарищи. Как ни был строг Галайда в своем убеждении рассчитываться мерой за меру, все же о Скумырде он думал по-иному.

...Всю дорогу от Скумырды до заставы машину вел Денисов. Кутай мог подумать, выстроить в уме все происшедшее с ним. Операция закончилась успешно, недаром они просидели в засаде так долго, что трехдневная щетина затянула щеки и подбородки всех участников группы, которые сейчас прижимались плечом друг к другу — грелись. Лица серые, уставшие. Придется дать им хороший отдых, сутки выпросить у не знающего усталости начальника заставы.

Кутай искоса поглядывал на Денисова, и немало добрых слов приходило ему на ум в адрес этого спокойного, верного боевого друга: «Придет время, Денисов, разойдутся наши дороги, у каждого своя судьба, ты уедешь в свою Казань или еще куда, может, потом и забудешь лейтенанта Кутая, а вот я буду всегда с благодарностью вспоминать тебя. Такого забыть невозможно... Вот бывает же, расскажи — не поверят...»

— Как настроение, Денисов?
— Выше довоенного, товарищ лейтенант, — привычными словами отшутился сержант. — Самое главное, задание выполнили...
— Задание... — Кутай помолчал и после длинной паузы, понаблюдав, как Денисов мастерски справился с размытым дождем глинистым взгорком, сказал: — Если бы не ты, товарищ Денисов...
— Не я, так вы бы сами, товарищ лейтенант... — Денисов всегда был скромен.
— Чем бы я его?
— Финкой, товарищ лейтенант.

Смуглые руки Денисова уверенно лежали на руле, глаза напряженно всматривались, лицо бесстрастно. «Хорошие у меня ребята», — благодарно думал Кутай, пребывающий в состоянии некоторого умиления. Но впереди было новое испытание — Устя. Как она поведет себя и как ему вести себя с ней? По телефону обрадовалась. А приедешь... Надо знать переменчивый ее характер. Ладно, что будет, то будет. Нечего вперед загадывать.

Солнце рисовало узоры и покрывало тонкой, дымчатой позолотой мокрые стволы буков. Птицы весело встречали хорошее утро, перелетали стайками, щебетали. Дальше по дороге пошли вырубки и загустевший подлесок. Прогалины раздвинулись шире, и на последнем повороте открылась долина, а вправо над речушкой пошла вверх лесистая крутизна, рассеченная контрольно-следовой полосой и тропой рядового Путятина.

Выйдя на крыльцо, Галайда зябко потер руки, поежился и, подождав подошедшего к нему Кутая, весело с ним поздоровался. Обычно суровое лицо Галайды светилось добром, и, заведя Кутая к себе, он еще раз дружески потряс лейтенанта за плечи, продолжая с некоторым удивлением, будто впервые увидел, разглядывать его.

— Молодцом, товарищ лейтенант, разное передумаешь... почти четверо суток... и вот... Садитесь, рассказывайте!
— Что рассказывать, товарищ капитан, — смущенно улыбаясь, сказал Кутай. — Засада была долгой, почти отчаялись, и вдруг вышел... — Он умолк, прислушался: где-то стреляли.
— На стрельбище, — пояснил Галайда. — Молодежь поднатаскиваем. Разрешил не стеснять себя трофейным боезапасом.

Усадив Кутая на диванчик и внимательно выслушав его короткий доклад, Галайда сказал:

— Так... Значит, заклинил... Чего только не случается! У меня, помню, при полном барабане однажды было три осечки. Тоже старушку с косой увидел перед самым носом, если бы четвертый пистон не выручил, сопрели бы мои косточки. — Галайда встал. — Ладно, отдыхайте. Она... ждет.
— Ждет?
— Несмотря на попытки, бегства не допустили.

Кутай пошел к офицерским домикам. От стрельбища доносились одиночные выстрелы. На спортивной площадке солдаты в сиреневых майках играли в волейбол. Кто-то крутил на турнике «солнце». Возле гаража мыли машины. Группа бойцов курила возле бочки, над ними поднимался дымок. Что-то рассказывал Сидоренко, судя по взрывам смеха, с присущим ему юморком. Все просто, привычно, и в этой простоте и привычности была своя закономерность. Все подчинялось строгому распорядку, где были учтены и продуманы самые разнообразные потребности, а вот когда человек предоставляется самому себе и обязан решать сам, вот тогда труднее. Галайда вызвал его из Скумырды, разрешил отдыхать, сказал, что она его ждет. Почему же Устя не выбегает ему навстречу, неужели она не слыхала, как они подъехали, не увидела его и остальных? Теряясь в догадках, Кутай вытер сапоги о траву, свернул плащ-палатку и вошел в дом. По коридору пробежал котенок, нырнул в форточку. Кутай подошел к своей двери, прислушался и, ничего не услыхав, перешагнул порог. В сумраке комнаты он увидел: Устя спала, повернувшись лицом к стенке, подложив сложенные ладонь к ладони руки под правую щеку. Девушка не проснулась при его приближении. Он заметил косичку с красной ленточкой, оголенное плечо и вмятую в кожу тонкую бретельку.

У него не хватило смелости разбудить ее, произнести те слова, которые он давно готовил. Нельзя сказать, чтобы у него подкосились ноги или окостенел язык, но остановился Кутай в нерешительности, не зная, как поступить. По-видимому, она устала, если выбрала для сна столь неподходящее время, а раз так, разумнее всего не будить ее.

Кутай заметил наган у нее под подушкой и винтовку у стены. Даже здесь она не изменяет себе. Вот, обратись к ней не так, как ей хочется, схватит свое оружие, на коня — и поминай как звали. Кутай живо представил себе эту картину и улыбнулся. Ну, что же, пусть спит. Он поправил одеяло, чтобы прикрыть ее плечо, и в тот момент, когда он наклонился, она приоткрыла веки. Так поступают приученные к опасностям люди. Увидев его, она улыбнулась.

— Воротился... — сказала она, как ребенок спросонья, еле-еле разлепляя губы. — Воротился... — Она притянула его к себе, прикоснулась щекой к его щеке, подвинулась к стене. — Сымай свою форму, Жорик, лягай... — распахнула ворот его гимнастерки, поцеловала в шею, — думала, и не дождусь тебя... Серый лебедь...

Обычно к зиме рассасывались курени, бандеровцы тайком расползались по хатам сообщников, прятали на чердаках и в подвалах оружие, чтобы оно всегда было под рукой. Зимой схроны как бы консервировались до чернотропа, а банды если и выходили на разбой, то только мелкими группами.

В нынешнем году оуновцам стало еще труднее. Население все активнее поддерживало пограничников, которые за короткий срок после окончания войны сумели укрепить охрану границы: завершались прокладка контрольно-следовых полос и строительство наблюдательных вышек, оборудовались сигнальные системы, застава налаживала взаимодействие с сельским активом.

Установление народной власти в сопредельных государствах облегчило охрану этого сложного участка границы Советского Союза.

Военные мероприятия, как бы они ни были хороши и продуманны, не могут до конца решить задачу охраны, если местное население отвергает эти мероприятия и помогает нарушителям. Оуновское движение обрекалось на вырождение еще и потому, что постепенно обрубались питающие его корни, и не силой оружия, обрубающего эти корни, а улучшением почвы, поднимающей добрые злаки и отказывающейся питать сорняки.

Об этом говорил Ткаченко приехавшему из центра товарищу в полувоенном костюме: в хромовых скрипучих сапогах и наглухо застегнутой коверкотовой гимнастерке.

Они уже больше часа сидели наедине и никак не могли договориться. Представитель центра Любомудров побывал под усиленной охраной в ряде сел, в том числе и в Скумырде, был обстрелян по дороге и потому утвердился во мнении о необходимости жестких административных мер.

Настойчивость секретаря райкома, вернее, самостоятельность суждений и отрицание тех мер, которые предлагал представитель, вначале вызвали у последнего удивление, потом раздражение.

— Вы утверждаете, — еле сдерживаясь, говорил Любомудров, — что бандеровщина, так же как махновщина и антоновщина, обречена на распад и гибель самим ходом исторического процесса?

Ткаченко наклонил голову, сказал:

— Да! Эти антинародные силы будут поглощены самим течением жизни советского общества...
— Минуточку, — перебил его представитель, не любивший выслушивать возражения и привыкший везде видеть полное повиновение и предельную исполнительность. — Антоновщина была разбита вооруженной рукой. Махновщина — также. Представьте себе, если бы Советская власть терпела это паскудство! Лучшие полки буденновской конницы дрались против Махно!
— Другое время, другие песни, товарищ Любомудров. Страна была в стадии становления, партийные организации малочисленны, мятеж начали против нас кулачье, подонки и обманутые крестьяне, запуганные новым, непонятным словом — коммунизм... У нас другое. Это же островок, окруженный огромным морем — полностью сложившимся государством с его конституцией, законами, победоносной армией, недавно разбившей Германию...

Любомудров ходил по кабинету, заложив руки за спину, склонив крупную голову немножко набок. На голенищах его сапог отсвечивали зайчики, когда он попадал в полосу солнца.

— Продолжайте, Павел Иванович, и извините меня. — Он на секунду приостановился. — У меня такая привычка...

Ткаченко высказывал свои соображения, трудно сдерживаясь, и невольно ловил себя на мысли: нужно ли именно этому человеку говорить о том, что ему, Ткаченко, близко и дорого, что им выстрадано? Любомудров держался слишком начальнически, и за его холодной корректностью не чувствовалось души. У него были властно и пренебрежительно сложены губы, строгие глаза, в глубине которых Ткаченко прочитал равнодушие.

Ткаченко категорически возражал против принятия репрессивных мер к Скумырде и к ряду других сел, к тем же Повалюхе или Букам, где были случаи убийств активистов, тайной поддержки оуновских элементов. Он отстоял молодого паренька, виновного в том, что тетка его снабжала продуктами бандитов. Тетка должна быть наказана, а при чем тут племянник, активист истребительного отряда, комсомолец, не знавший о преступлении тетки? Дело шло о Грицьке из Скумырды, том самом, который предупредил Устю, и о той тетке, которая снабжала хлебом и салом Капута.

Любомудров внимательно слушал Ткаченко. Казалось, нет возможности разбить его заранее сложившееся мнение или переубедить его столь мелкими для него фактами, как пример с том же Грицьком и его теткой. Он мыслил весьма обширными категориями, оставаясь, по сути, равнодушным к судьбе человека, и вроде бы и шутливо, но все же упрекал в мягкотелости Ткаченко.

Итак, снова зайчики на голенищах, твердая кобура, надоедливый скрип неразношенных сапог, — вероятно, дома он ходит в другой обуви и носит другой костюм...

— У вас пистолет «те-те»? — неожиданно для самого себя спросил Ткаченко.
— Да! — Любомудров резко повернулся, и впервые улыбка обнажила слишком ровные и белые зубы на верхней, явно протезированной челюсти. — Да! «Те-те»! — Он погладил кобуру ухоженными пальцами, отдернул руку, сжал кулак и резко сказал: — Понимаете? Где это видано, чтобы, посылая человека в командировку в мирные дни, его снабжали оружием? Ведь в нашей стране даже военные теперь уже не носят пистолетов.
— Хорошо. — Ткаченко потер переносицу, усмехнулся: — Вы натолкнули меня на одну мысль, назовем ее аргументом, что ли... Почему же вы, выезжая к нам, находите все же удобным навесить пистолет, а вот когда мы просим оружия, вы, мягко сказать, мнетесь...

Любомудров присел в кресло и, не глядя на Ткаченко, глухо спросил:

— Разве вы не имеете оружия?
— Лично я обеспечен им вполне достаточно, а вот население...
— Население? Вы хотите его вооружить?
— Не всех. Только надежных, активистов... Насколько я понял, вы хотели бы узнать наши соображения на этот счет.

Ткаченко продолжал говорить с убеждением, волнуясь, с трудом сдерживая себя от резкостей, которые могли бы только навредить.

— К народу обращается буржуазия, мелкая, крупная, явная ила камуфлированная, это не имеет значения. Ее агенты апеллируют к «народным низам», кричат им об их общем «отечестве». Собственное дело свое буржуазия выдает за дело общенародное, затушевывает классовое содержание...

Любомудров поморщился, потянулся к пепельнице и, склонив голову набок, медленно погасил папиросу, небрежно вслушиваясь в горячие слова секретаря райкома. Весь его вид, равнодушно-спокойный, как бы говорил: зачем ты мне читаешь элементарную политграмоту, кого вздумал просвещать? Но голос прозвучал успокоительно-ласково:

— Все это так, Павел Иванович. Мы не расходимся с вами в убеждениях.
— Но чтобы вырвать у бандеровских верхов возможность вербовать себе армию из соотечественников, — упрямо продолжал Ткаченко, — нельзя проводить репрессии, вызывая недовольство народа...

Упрек больно задел представителя, лицо его стало строже, по губам скользнула мимолетная улыбка, рот отвердел.

— Ну, ну... — процедил он, многозначительно вздохнув, и переменил позу. Теперь он сидел, выпрямившись в низком кресле.
— Репрессии задержат обманутых в руках ловких и циничных вербовщиков, умеющих использовать все наши ошибки. Сейчас выходят на амнистию, начни мы репрессии — выходы прекратятся.

Любомудров жестко заметил:

— Вы, к сожалению, рисуете создавшееся положение одной черной краской. Объективная статистика позволяет нам сделать вывод, что рабочий класс западных областей Украины не послушал вербовщиков. У него есть свое собственное испытанное знамя пролетариата, и ему незачем становиться под знамя буржуазии...

Закончив, Любомудров более мягко взглянул на Ткаченко, как бы ободряя его своим взглядом.

— Мы работаем в крестьянских районах, — сказал Ткаченко. — А крестьянство находится под двойным давлением, особенно в труднодоступных местах, где орудуют оуновское вооруженное подполье и кулаки. Долго оторванные от Украины, эти крестьяне не нашли еще своего места в экономической жизни страны. Мы стараемся посылать туда земледельческие машины, создавать артели, семена послали, кое-какие товары, что сумели наскрести, убеждаем лучших из молодежи ехать учиться в город...
— Что хорошо, то хорошо. Никто не возражает!
— Да, но если мы сейчас огулом начнем карать, вся работа пойдет прахом, товарищ Любомудров.
— М-да, — протянул Любомудров и подошел к окну.

В это время с крыши соседнего дома поднялась стая голубей, и они, понукаемые свистом, нехотя набирали высоту. Только одна пара вертунов чувствовала себя хорошо в холодном воздухе. Отделившись от стаи, они весело кувыркались, — возможно, это были молодые голуби, влюбленные, но, глядя на них, становилось легче на душе. И Ткаченко залюбовался ими. Искоса взглянув на гостя, он увидел и на его лице радость, явную отрешенность от только что разбираемых дел. Заметив взгляд Ткаченко, тот подмигнул ему.

— Беззаботность, вот что дает им радость...
— И голубиный характер.

Любомудров коротенько посмеялся:

— Вы думаете, я коршун?
— Я этого не думаю...
— Я предпочитаю быть якобинцем...
— Якобинской натуре свойствен экстремизм, товарищ Любомудров.
— Во всяком случае, даже это лучше маниловщины... — Он взял начинавшего вновь распаляться Ткаченко под руку, прошелся с ним по комнате, сказал: — В столкновении разных точек зрения рождается истина. Конечно, применить репрессии легче, чем заниматься воспитанием масс. Но заниматься воспитанием нужно последовательно, умело, не щадя сил, времени, здоровья... Хватит ли у вас всего этого, Павел Иванович?

Ткаченко думал: «Что за человек? Ловкий, хитрый? Или просто вынужден приноравливаться, чтобы вовремя сманеврировать, не дать сшибить себя в кювет? Почему он так быстро пошел на попятную? Или испытывал его, Ткаченко, еще раз доказывая, что истина рождается в споре?» Во всяком случае, он, Ткаченко, хитрить не намеревался.

— Хватит. И времени и здоровья. И энергии нам не занимать. Позвольте вам...
— Ну, я уполномочен на малое. Мое дело — собрать информацию, доложить. Я даже аккумулировать не имею права, Павел Иванович. Вы творец, я исполнитель... — Любомудров полуобнял Ткаченко и, примирительно улыбнувшись, вышел.


После его ухода Ткаченко попросил к себе Забрудского и, не слишком распространяясь, поделился с ним впечатлением от разговора о представителем центра. Меры, которые могут созреть в центре, будут зависеть прежде всего от положения на местах, от того, как здесь справятся, не потребуется ли административного вмешательства. Имело значение, и к тому же немаловажное, состояние организации колхозов, что уже само по себе стабилизировало бы положение, ввело бы крестьян в колею, помогло бы обеспечить проведение законов страны, налаживание образования, культуры, медицинского обслуживания. Колхоз имени Басецкого мог послужить как бы эталоном, на его успехи можно было бы опереться в своих доказательствах, да и просто по-человечески хотелось знать, как там, что там?

— У меня есть последняя сводка... — начал было Забрудский.

Ткаченко не дал ему договорить, поморщился.

— Дорогой мой Забрудский, сводка есть бумага, мне хочется, чтобы ты, именно ты, живым и заинтересованным глазом посмотрел, не формально, не со стороны, без всякой помпы. Сумеешь?

Забрудский ответил согласием и тут же прикинул небольшой планчик, чтобы заручиться мнением первого секретаря. Планчик заключался в том, чтобы, поговорив с селянами, прощупать нового председателя сельсовета, человека в общем достойного, но еще не проверенного на практике. Кроме того, стоило бы узнать, как вошел в новое для него дело Демус, нет ли у него «кривой линии» и каких-либо загибов.

— Вы только не формально. «Линия», «загибы» звучат сухо и маловыразительно, товарищ Забрудский, — ненавязчиво напомнил Ткаченко.
— Терминология такая, Павел Иванович, никуда от нее не денешься.
— Уходи от терминологии... Словом, не возбраняется прощупать, но осторожно, деликатно. — Ткаченко с добродушной ухмылочкой, тронувшей его губы, спросил, будто бы невзначай: — Кстати, как там твои «крестники»?

Забрудский склонил голову, спросил:

— Какие? Уточни, Павел Иванович.
— Имею в виду твой эксперимент с Ухналем.

Забрудский рассказал все известное ему. Дело в том, что по просьбе самого Ухналя, особенно активно поддержанной Ганной, им было разрешено поселиться на жительство в селе Буках, и, больше того, им был отдан поступивший в государственную собственность осиротевший дом Басецкого. Сам факт был несколько необычен, что возбуждало кое у кого сомнения. Говорили: как это можно — душегуба поселить в доме великомученика! А некоторые, обжегшись горячим молоком, дули на холодную воду — предсказывали невесть что: и колхоз, мол, развалит, и банду приведет за собой, и подпалит общественное добро...

Забрудский, будучи инициатором «перевоспитания доверием» своих «крестников», поднялся во весь рост в за щиту этой идеи. В ответ на разумные доводы осторожничающих людей он выдвигал собственные, нисколько не противоречащие указаниям партии соображения. Но одно дело — повторять к месту и не к месту указания, а другое дело — претворять их в жизнь.

Ткаченко поддержал Забрудского, но в то же время рекомендовал не забывать «крестников», помогать им словом и делом, доказав тем самым реальную возможность «строить» нового человека из старого материала.

— Тактично выясни, каково их настроение, не обижай излишними подозрениями, — советовал Ткаченко. — Положение их трудное: уйти из кровожадной банды, не выполнив задания, проломить брешь в их тайной агентуре — этого подполье не прощает...
— Трещит по швам их подполье! — воскликнул Забрудский. — Куда им фасон держать!
— Нет и нет! — Ткаченко не согласился с излишним оптимизмом Забрудского. — В массе своей — да, недовольство среди бандеровцев растет, но ядро, вожаки — а их, обагривших руки кровью, немало — сплачиваются, ими овладевает мужество отчаяния... Вот в такие моменты особенно необходимо быть собранным, быть начеку!

Ткаченко задержался возле окна. День становился синевато-пасмурным, такая погода обычно навевала тоску, предсказывала затяжную зиму, особенно трудную для пограничной вахты. Уже проветриваются полушубки, валенки, просушиваются меховые шапки, расчленяются, как слоеные пироги, тюки с ватными штанами и телогрейками. Человек в недавнем прошлом военный, Ткаченко жил интересами окружавшей его армейской среды.

Забрудский говорил о том, как представитель центра изучал обстановку, побывав не только в райкоме, но и в райисполкоме и райотделе МГБ. Об этом знал Ткаченко, ему докладывали и Остапчук и Тертерьян. Изучался злободневный вопрос о возможности более широкой выдачи оружия активу для самообороны. Ведь вооружить надо было не только добровольные отряды, помогавшие пограничникам, но и каждого активиста, чтобы тот в любую минуту мог встретить бандитов огнем. А это было далеко не простое дело: требовались точные списки надежных людей, требовались характеристики, поручительства...

— Тогда, в Буках, последнее слово, какое я увез оттуда, было «дайте нам зброю», — сказал Забрудский, — теперь заявлюсь туда с пустыми руками — опять ни два ни полтора... Ухналь и то просит оружие, Павел Иванович, а? — Забрудский не случайно поставил на прощание этот вопрос. Насчет Ухналя скрещивались шпаги, а его просьба о выдаче ему оружия явилась последней каплей в переполненной чаше.

— С Ухналем надо трезво подумать, — сказал Ткаченко. — Дело даже не в том, надежен ли он или ненадежен, а в реакции населения. Как люди расценят это? Решить кардинально пока отказываюсь. — Уловив разочарование в выразительных глазах Забрудского, добавил: — Давай решим так: пригласи Ухналя ко мне, привези его. Спросишь, зачем? Просто хочу поглядеть ему в очи. Бумаги, характеристики, информация — одно, а вот в очи поглядеть — другое... Так ему и скажи, будто невзначай, чтобы он не перелякался...

— Это мне нетрудно, Павел Иванович, — пообещал Забрудский. — Разреши исполнять?

Энергичная напряженность, свойственная Забрудскому, была понятна Ткаченко. Этот не опустит руки, и не только из опасения проштрафиться перед начальством, а по твердому убеждению. «В нем то хорошо, что он всегда остается самим собой, — думал Ткаченко, — какой есть, нескладный, иногда крикливый, бряцающий орденами и медалями, их он не снимает и гордится. Вот такой он и есть — искренний и правдивый...»

Чтобы отвести душу и укрепиться в своих мыслях, Ткаченко позвонил генералу Дуднику, хотя не рассчитывал застать его, неугомонного и вездесущего, возле стационарного аппарата. Обычно его разыскивали по сложной сети военной связи, с позывными и паролями.

А сейчас, вопреки предположениям Ткаченко, Дудник оказался на месте. Его басовитый смешок как бы обласкал закручинившегося бывшего танкиста, и генерал, почувствовав, как важно для Ткаченко его видеть, пообещал подскочить в Богатин.

Неожиданно ударил морозец, вода взялась хрупкой хрустальной пленкой, особенно ранними зорями, да и вышел уже приказ о переходе на зимнюю форму одежды, поэтому генерал приехал не в обычном для него пропыленном комбинезоне, а в щегольской бекеше, высокой серокаракулевой папахе, посвежевший и помолодевший.

— Вы, товарищ генерал, владеете секретом молодости, — весело приветствовал его Ткаченко. — А ну-ка, поворотись, сынку, як сказал Тарас Бульба!

— Удалось прихватить десяток дней в счет законного отпуска и промыть кишки в Трускавце, — объявил генерал, сбросив бекешу и принимаясь за традиционный чай вприкуску. — Скажу тебе, Ткаченко, отличная водица «нафтуся». Намечалось покалывание в области почек — как рукой сняло... Ты что же, не сумел убедить представителя? Наполовину убедил? Этого маловато, на половине-то и переламывается. — Неистощимый оптимизм Дудника, как успел убедиться Ткаченко, был лишь удобной маскировкой: генералу хватало забот, и далеко не все выглядело в розовых красках! И ему приходилось отбиваться от рьяных администраторов, предлагавших крутыми мерами раз и навсегда покончить с осиным гнездом бандеровцев.

— Я не хочу создавать галерею мучеников, — горячась, возражал он. — Надо срывать с этих мучеников веночки, а не водружать над их отпетыми головами!

Найдя в Ткаченко своего единомышленника, Дудник не раз говорил ему:

— С тобой, Павел Иванович, душой отдыхаешь. По-хорошему размягчаешь ты меня, Ткаченко. Видать, легко было Якубовскому воевать с такими, как ты. Переписываешься с ним?
— Ну, как сказать. У нас не такие отношения, чтобы переписываться. Поздравления с праздниками посылаю ему...
— Отвечает?
— Бывает, и опередит.
— Похвально. А я не наладил четкости. Получу поздравление, думаю, отвечу, но забуду. Вспомнишь, уже поздно, махнешь рукой: ладно, мол... А человек-то ждет, разное думает. Забурел, видно, Дудник. Особенно больно, если таким образом обидишь кого-нибудь из соратников, да еще из тех, кто пониже тебя... Начальство, конечно, не забываем, сам вовремя не вспомнишь, адъютант напомнит... У адъютанта даже списочек заведен — имя, отчество, сам напечатает, только подписывайся. Теплота-то и пропадает, одна формальность остается... — Дудник улыбнулся, звякнул ложечкой о пустой стакан. — Распорядись-ка грузинского, да покрепче.

Дудник пил чай аппетитно, из блюдечка, вприкуску, живо играл темными глазами, говорил смачно, баском:

— Поздравления еще куда ни шло, а вот коли обещанное не выполнил, посулил и забыл, тут дело хуже. К примеру, пообещал я рядовому Горчишину направить его в военное училище, сам на заметку не взял, адъютант мимо ушей пропустил, а ведь Горчишин-то помнит... Приезжаю я в ту часть — ты знаешь, Пантикова, — Горчишин из взвода Строгова, которому за Луня посмертно дали орден Красного Знамени, увидел Горчишина, на лица память у меня будь здоров: увижу — на всю жизнь запомню. Так вот, смотрит он на меня этакими черными, прямо скажем, жутковатыми, вопрошающими глазами; и сразу вспомнились лес, табор оуновский, могилы и он, Горчишин... Поедет Горчишин в училище, Ткаченко! И сын мой пошел-таки по пути отца, в военное училище приняли.

— Как же мы все распланируем, товарищ генерал? — Ткаченко перешел на деловой тон. — Откровенно хочу заявить, мне надоело жить в прифронтовой зоне, таскать наган в кармане, я предпочитаю созидательную деятельность, мирную. Пахать, лес валить, товары производить, и потому прошу ознакомиться с нашими планами. Предъявляю тебе, Семен Титович, нашу мирную карту, откуда давайте совместными усилиями изведем осиные гнезда... — Ткаченко посмотрел генералу в глаза, увидел, как сразу сошла с лица того добродушная улыбка, уступив место суровому вниманию. Да, не удалось генералу и здесь рассеяться, передохнуть, вновь впрягают в ярмо, а что поделаешь... И они занялись планами.

Забрудский ехал в село Буки без всякого шика: на двух грузовиках везли для колхоза имени Басецкого удобрения и железные бороны. В одной из машин, рядом с шофером, бывшим фронтовиком, он и устроился с полевой сумкой и пистолетом, в ватнике и ватных штанах.

— Знаю Ухналя, знаю, — говорил шофер, внимательно следивший за дорогой. — В хату к Басецкому его поселили. Не знаю, кто дал такую команду, а я бы послал его мимо...
— Почему же мимо?
— Мало он наших положил! А то вы не знаете?
— Ты-то сам из глухого лесхоза выделен, откуда знаешь Ухналя?
— Все знают. У нас так: ежели ты свой, так на тебе кататься можно, уверены, что терпеть будешь, повезешь. А вот ежели кого для исправления присылают, кого перевоспитывать надо, так не знают, как ублаготворить.
— Своим умом дошел или кто надоумил?
— Чего уж тут доходить, практика такая. Гнева долго не держим, милостью тешимся...
— Ты откуда, парень?
— Из России.
— А точнее?

Шофер полуобернулся, сверкнул белками, засмеялся.

— Мы не руцкие, мы калуцкие! — Он осилил крутой, разъезженный глубокими колеями подъем, переключил скорость и вернулся к затронутой теме: — Говорят, они обманутые... Легко идут на обман, товарищ из райкома. А своя голова для чего на плечах? Да если ты тверд, кто тебя обманет?
— Ты партийный?
— Партийный. Только без книжицы. За Родину, за партию три пулевых принял. — Шофер подкрутил усики.

Добрались до села быстро, за разговором не заметили дороги. И семи часов не набежало, а вот и околица села, покатые горы с голыми лиственными деревьями у подошвы и темными, хвойными, повыше к макушкам гор, уже засахаренных снегом.

— Вас куда доставить? — спросил шофер. — Если к сельсовету, то как раз по пути. Нам-то в эмтээс, там свалим свой товар. Так в сельраду?
— Туда еще рановато.
— Узнают, прибегут.
— Воскресенье, забыл разве?
— Как забыть... Да дежурство-то в сельсовете круглосуточное. Бандоопасная зона... — Шофер осмотрел баллоны, груз, попрощался. — С «обманутыми» не очень тетешкайтесь, товарищ из райкома. Поберегите ласку для своих...
— Так, значит, мы не руцкие, мы калуцкие!
— А что? — Шофер ухмыльнулся в усики, подмигнул шустрым серым глазом, умостился в кабине. — В эмтээс не заглянете?
— Передай, буду... Хорошо, напомнил...
— Как же вас назвать им?
— Забрудский, скажи.
— Я калуцкий, ты Забрудский, ишь ты, как обернулось. Бывайте!

Забрудский подождал, пока тронется и вторая машина, и пошел по-над заборами по улице к домику Басецкого, куда поместили Ухналя и Ганну с их согласия. Никто из местных селян не хотел занимать дом, окропленный кровью, и стоял он заколоченный и осиротевший. Растаскивали постепенно: тот штакетину, тот столб вытащит, за черепицу даже было принялись, петли с ворот повыдирали...

«Интересно будет узнать, как обжились в доме молодые...» Вдоль улицы тесно, один возле другого стояли дома, либо деревянные, либо саманные и турлучные. Улочка производила унылое впечатление: в воскресное утро на ней ни души. Встретились лишь двое подростков и то, увидев Забрудского, испуганно махнули через забор. В ватной куртке и штанах, в грубых сапогах, Забрудский скорее походил на одного из «лесных братьев», вышедшего в одиночку из схрона для пополнения продовольственных запасов, чем на ответственного работника.

Село просыпалось вместе с солнцем, с мычанием коров, отчетливыми звуками тугой молочной струи о жестяной подойник, с перекличкой молодых петушков, отмечавших птичью зорьку.

Наслаждаясь утренним воздухом, с удовольствием прислушиваясь к похрустыванию под подошвами подмороженной и заиндевевшей травы, Забрудский подошел к дому Басецкого, окинул хозяйским глазом знакомую усадьбу. Двор был прибран, забор подправлен свежими штакетинами, на воротах петли с недавними следами кузнечной ковки. Забрудский отбросил щеколду и прошел к дому по усыпанной золой дорожке.

Крылечко было подновлено и выкрашено голубой краской, ставни и резные наличники тоже празднично голубели.

На стук открыли только после того, как Ганна, выглянув в окно, узнала Забрудского, привозившего их сюда на новоселье и обещавшего навестить.

Она выбежала ему навстречу, всплеснув испачканными мукой и тестом руками.

— Ой, як же так! И не подали звистки, товарищ Забрудский! Заходьте, прошу вас... — Она смущенно улыбалась, сияла глазами, радости не скрывала.
— Здравствуйте, хозяюшка! — Забрудский вошел в горницу, снял шапку, осмотрелся. Плита была недавно растоплена. Дрова еще не успели разгореться, и через кружки просачивался дым. На столе, возле раскатанного теста, лежала скалка и стояла глиняная макитра.
— Надумала пирожки с картоплею, — сказала Ганна. — Замесила тесто, чую, хтось иде, злякалась... — Она запнулась, присела на лавку, подождала, пока гость снимет ватник. — Вы его на той гачок! Помочь не можу, руки в муке. Дывлюсь в окно, очам не верю, вы...
— Прошу извинения, негаданно, — сказал Забрудский, присев возле плиты, — где же ваш?
— Спит.
— Доси спит? Так вин царство небесное проспит, Ганна!
— На дежурстве був, в конюшне. Всю ночь очей не сомкнув. Коней свели разных, нияк не звыкнут, кусаются, задки бьют... А потим Петро и на ремонте, в кузне, и коваль, и конюх... Я зараз его... — Ганна пошла в светелку, откуда послышались ее прерывистый шепот, сонный голос Ухналя, покашливание, и через несколько минут он вышел к гостю с растрепанными волосами, в нательной рубахе и в калошах на босу ногу.
— В сельраде булы? — спросил, обрадовавшись гостю, Ухналь.
— Да там ще никого нема.
— Прислали нового голову сельрады, товарища Марчука, — сказала Ганна. — Строгий... вин такий...
— Що ты, строгий, строгий, — остановил ее Ухналь. — С нашим народом иначе нельзя. Ось коли буде несправедливый, друге дило...

Ганна неодобрительно восприняла его замечание, сказала:

— Иди одягнись, Петро. Що ты як... бандит.
— Так кто я? Бандит и есть.

Вскоре он появился приодетый, в сапогах, с начесанным на кривой глаз чубчиком.

— А зараз принеси горилки, огирки и квашеной капусты. Куды ж ты пишов? Возьми макитерку.

Ганна выдворила мужа из комнаты, чтобы в его отсутствие рассказать о том, как трудно тому, и все из-за недоверия; и активисты и сам председатель Марчук приглядываются, допытываются, милиционер вызывал дважды, заставлял заполнять анкету... А со стороны бандеровцев были тайные угрозы.

— Лист був? — спросил Забрудский.

— Ни, листа не було... Ночью вскидывается на мышиный писк, а по улице идет — того гляди шею скрутит: оглядывается. Вы его про це не пытайте. Вин и так потеряв сердце... — И, увидев возвращающегося мужа, переменила не только тему, но и тон. — Зараз поснидаем, горилочки ради такого дня. Вы же, товарищ Забрудский, зробили нам свято, — напевно говорила Ганна, накрывая на стол с привычной легкостью гостеприимной хозяйки и с милыми приговорками, на которые так тароваты украинские женщины.

За завтраком Ухналь подтвердил то, о чем в его отсутствие говорила Ганна. Но в отличие от жены он старался оправдать это недоверчивое отношение к себе: понимал, что иначе и быть не могло, вину его могли загладить добрые дела да время. Одно беспокоило: дадут ли ему время для добрых дел его бывшие соратники? Мстить они умели. Ухналь это хорошо знал.

— Рядом село горело, десять хат спалили. Бачу — поверки Бугая. Наскочит, нечем встретить. Хожу без зброи, товарищ Забрудский, ну, як без штанив.

На втором часе застольной беседы, когда хозяин с гостем очищали третью сковородку шипевших в масле пирожков, в хату без стука ввалились три человека. Один из них — ростом под потолок, черноволосый, с сутулой узкой спиной, в легкой поддевке, руки неспроста засунуты в карманы, отороченные мехом, — был Марчук. Двое других, державшихся позади председателя сельсовета, Забрудскому не были знакомы. Один, в шинели и треухе, моложавый и круглолицый, имел винтовку, другой, с бородкой и цыганским лицом, был вооружен двустволкой, а под расстегнутой свиткой виднелся туго набитый поясной патронташ.

Марчук, увидев Забрудского, вытащил руки из карманов, заулыбался, даже крякнул с нескрываемой радостью.

— Товарищ Забрудский! Перелякали нас! Ай-ай-ай, товарищ Забрудский...
— Марчук, Марчук! — Забрудский с укором покачал головой. — Давно стал таким лякливым?

Оправдываясь, Марчук пожимал плечами, ссылался на пришедших с ним активистов, которые могут подтвердить, как прибежал к нему не кто иной, а старший сынок Демуса с сообщением, что видел подозрительного человека, пришедшего к Ухналю.

— Сын Демуса? Странно.
— Чего ж тут странного, товарищ Забрудский? Демус в одном списке с ним... — кивнул на Ухналя. — Бандиты таким не прощают...

При последних словах Ганна недобро посмотрела на председателя сельсовета.

— Об этом тут казать не будем, — остановил его Забрудский. — Черта тут не малюй, Марчук. Мы посылали тебя поднять настроение у народа, ты же сменил председателя пужливого и бесхребетного. У того бандиты по половням ховались.
— Такого больше не будет, уж я возьмусь, так возьмусь. — Марчук расстегнул поддевку, снял шапку, сел.

Ганна дожаривала пирожки, повернувшись к нему спиной. К столу не приглашала. Забрудский понял настроение хозяйки, тронул за колено Марчука, сказал:

— В середине дня жди меня в сельраде.
— Добре. — Марчук встал.
— Потом интересуюсь колхозом. Будет у них кто в правлении?
— Не будет — вызовем, товарищ Забрудский. А можно к Демусу. У него и пообедаем.

Ганна быстро обернулась.

— Та що мы не найдемо обеда для нашего гостя? Чего ему к Демусу? У него така жинка...
— Обедать у Демуса не будем, — сказал Забрудский, выждав, пока Ганна выговорится. — А в правление его пригласим.

После ухода Марчука Ухналь мрачно сказал:

— Бачите, товарищ Забрудский! Ходю под надзором.
— Надо и их понять, Петро. Они поставлены...
— Знаю, що поставлены. Пошли мы расписываться с Ганной. У меня, кроме вашей бумаги, ничего нема. Закрутил такое Марчук! Кажу ему, снимите трубку, позвоните в райком. Семь дней запрашивал...

Забрудский сказал:

— Я знаю. Через меня проходило. Мы сделали.
— Спасибо. — Ганна издали поклонилась, обернулась к Ухналю. — Кажи за фамилию.
— Що?
— Не знаешь, що?
— А-а-а... — протянул Ухналь и, вяло улыбнувшись, допил рюмку. — Я ее фамилию взял. Зараз я Шамрай, а був Писаренко.
— Писаренко теж добра фамилия, — испытующе глядя на Ухналя, заметил Забрудский. — Колы був бы Петлюра аль, того дурнее, Бандера...
— Объясню, — пересиливая себя, продолжал Ухналь, — Петра Писаренка нема. На мене похоронная пишла до дому. Колы заслужу, объявлюсь перед батькой и матерью, якщо живы они. А щоб заслужить... — Он поглядел на прильнувшую к бедру Забрудского кобуру нагана, сказал с горечью: — Ишь як оно добре, коли зброя!..
— Для чого тоби зараз зброя? — спросил Забрудский весело. — Не набрыдла вона тоби?
— В Буках такой закон: винтовку тебе дали — свой. Не дали — под приглядом... Такая капуста, товарищ Забрудский. Осталась у меня зброя: в кузне молоток, на конюшне метелка котяхи заметать...

Ганна недовольно перебила:

— Кислый ты стал.
— Скиснешь, — угрюмо буркнул Ухналь.
— Ничего, все будет добре, — утешил его Забрудский, продолжая наблюдать за ним. — Могу сообщить приятную весть: сам секретарь райкома Ткаченко приглашает тебя приехать, товарищ Петро Шамрай.
— Ой, лихо! Зачем? — ахнула Ганна. Куда девались краски, радушная приветливость, неизменная улыбка, придававшая ее лицу особую прелесть.
— Для беседы вызывает, Ганнушка, — тут же успокоил ее Забрудский, не ожидавший, что эта новость так взволнует ее.
— Що, секретарю не с кем побалакать? — Ухналь насупился, мрачно катал шарик из хлеба по столу, плечи его сразу свисли, и Забрудский увидел, как нервно вздрагивает его нога.
— Ой, какие вы стали подозрительные! — Забрудский тут же перевел разговор на общие дела, рассказал кое-какие новости по району: где организовались еще артели, какая помощь шла от государства. Он благодушествовал с папироской после сытной снеди. Тело его разморило тепло. В хате пахло дымком, подгоревшими пирожками и мятой, висевшей в снопиках на стенке. Он любовался красивой хозяйкой, ее ловкими движениями, угольком любовался, выпавшим из печки, быстро менявшим свой яркий цвет на пепельный, и струйкой дыма, бегущей от уголька к поддувалу.

Но дело все же есть дело. Не привык Забрудский к покою. Объективную картину положения дел в новом колхозе он сможет нарисовать себе лишь после беседы с Демусом, с членами правления, да и не мешало помотаться по коровникам, конюшням и полям, увидеть все своими глазами. Его интересовали «столбики» — помещичья земля, которую ранее предполагали отдать совхозу, а теперь актом закрепили навечно за колхозом имени Басецкого. Часть «столбиков» запахали под зябь, остальное оставили на весновспашку, решили сеять кукурузу и подсолнух. Ухналь отвык от земледелия и больше ссылался на Ганну, сбросившую свою обычную застенчивость и охотно поддерживавшую мужскую беседу. Уши ее раскраснелись, щеки плотно покрыл смуглый румянец, движения стали порывисты, голос и то изменился, стал строгим и властным. Иногда она даже прикрикивала на мужа, показывала свой характер, и Ухналь, было видно, охотно ей подчинялся. «Прибирает его к рукам хозяюшка, — думал Забрудский с удовлетворением. — И уж, конечно, дорогой Ухналь, в лес не убежишь. С такой не пропадешь и не заскучаешь. Вот тебе и канареечка! Усадила тебя в клетку, кенарь!»

Желание мужа обязательно обзавестись зброей Ганна категорически отвергла.

— Зачем она тебе, Петро? Не набрыдла в схронах? Ты же осатанел, отупел от той зброи. Тебе приснится кулемет, ты меня будишь: дай квасу, запали серник. Будь у тебя батарея, и то не отобьешься от «эсбистов», коли затрезубят они тебя в список... Хай получают зброю громадяне, молодежь, партийные коммунисты, а ты привыкай к вилам, к граблям, к плугу привыкай, Петечка...

Провожая гостя за калитку, она еще раз подтвердила свою точку зрения.

— И он сам так думае, товарищ Забрудский. Хиба вин не розумие, що, появись вин з винтовкой чи з бомбой, шарахнутся от него люди? Зачем же искус робыть, товарищ Забрудский?

Трое суток провел Забрудский в Буках. Объездил все, обходил и облазил. Побывал и у Демуса, познакомился с его жинкой, которая оказалась не такой уж страшной, как ее рисовала молва. Повидался с Марчуком.

Разговор происходил в сельсовете, Сиволоб остался на месте, секретарствовал, прежний председатель переехал в лесхоз, в горы, и наведывался в село редко — навестить семью. За могилой Басецких ухаживали школьники, появилась оградка, откованная в колхозной кузне. Антонина Ивановна приходила с предложением установить бюст Басецкого на площади, где происходило собрание по организации колхоза. Да, жизнь шла своим чередом. В этом с удовольствием убеждался Забрудский. Не удалось врагам остановить ее, нарушить правильное движение по намеченному руслу.

С такими мыслями возвращался Забрудский из Буков. Ганна держалась рядом с мужем: ее тревогу можно было понять.

— Забирайся, Петро, в кузов, и я туда же, а Ганнушку довезем в укромном месте, в кабине, до самого Богатина, — распоряжался Забрудский, устраиваясь в обратный путь.

Прикрывшись от ветра брезентом, полулежа на мягкой ячменной соломе, покуривая табачок, Забрудский многое дополнил к личным наблюдениям из откровенного разговора со своим попутчиком: настроение крестьян улучшалось, люди принялись за работу, Демус вел твердую линию, пресекал всякие насмешки над колхозом, гонял лодырей.

— Теперь кабанов не колет для бандеровцев?
— Не заявляются они, пригасли пока...
— Як я тебя понял, Петро, полонили мы Демуса доверием? — допытывался Забрудский, любивший до конца выстраивать линию своих наблюдений.
— Да, товарищ Забрудский.
— Не повернет к ним?
— В душу не подивишься, а снаружи, понимаю так, не повернет. Ни повороту, ни заднего ходу... Жинка его и та стоит твердо.
— А за тебя що балакают, Петро?
— Откуда я знаю? В очи не кажуть, а що за спиной — не бачу, кривой...



На форуме

Пожалуйста, сделайте папку кэша доступной для записи.

Похожие статьи

   
|
Суббота, 03. Декабрь 2016 || Designed by: LernVid.com |
Яндекс.Метрика