Первый портал пограничников
Объединение ПВ и МЧПВ
ГЛАВНАЯ  |  ФОРУМ  |  СЛЕНГ  | 

Авторизация  



Регистрация на форуме  

Загрузки на форуме  

Пожалуйста, сделайте папку кэша доступной для записи.

Секретный фронт. Часть первая

Секретный фронт. Часть первая

PDFПечатьE-mail
Лето выдалось жарким. Весь месяц в выцветшем небе ни единой хмарочки. Раньше обычного выколосились и созрели хлеба. Никли и высыхали подсолнухи. Пожухла кукуруза, початки не переламывались у стержня, как бывало при хорошем наливе. Перепаханные войной сенокосные угодья почти не дали отавы.

Пыль на грунтовых шляхах от проходящих машин, поднявшись, долго висела в воздухе. Мельчайшая пыль, истертая шинами боевых машин, размятая по колесную ступицу, не пыль, а сухая вода плыла, колыхалась при малейшем движении ветра.

Черепичные крыши западноукраинского городка Богатина будто покрылись пеплом; не узнать улиц, прежде горевших багрянцем черепичных крыш в утренние и закатные часы. Белые трубы, курчавины дыма, опаловый воздух.


В райкоме партии окна отворялись только после спада зноя. От мошкары защищали металлические сетки, от лихих людей — посты; предосторожность не лишняя.

Секретарь райкома Павел Иванович Ткаченко готовился к докладу на активе. Перед ним стоял кувшин охлажденной воды, лежала пачка тоненьких «гвардейских» папирос, на плече висел холщовый рушник — Ткаченко то и дело утирал вспотевшее лицо, шею, грудь. Он снял гимнастерку, распустил ремень на фронтовых полугалифе, под сиреневую трикотажную майку наконец-то пробралась прохлада. И мысли потекли живее, и рука проворнее побежала по бумаге.

Актив собирали по поводу нового обращения ЦК Коммунистической партии Украины «К заблудшим и обманутым сынам», продолжавшим антисоветские действия, руководимые из-за рубежа Степаном Бандерой.

Позвонил редактор районной газеты, желая согласовать передовицу, попросился на прием.

— Заходь, шановный товарищ, — ответил Ткаченко.

Во вчерашнем номере республиканской газеты были обнародованы воззвание и условия амнистии. Утром из Киева передавали по радио официальные материалы. Тон выдерживался спокойный, сдержанный, без нажимов; об амнистии говорилось наряду с другими важными делами — просто и значительно.

А редактор принес напыщенную, лозунговую статью.

— Э, шановный товарищ, треба проще. Мы вызываем из схронов не дуже ярых грамотеев, обращаемся в основном к дремучей силе. А вы пишете передовицу этаким, простите, суконным языком, будто сухие цветы преподносите: ни запаха, ни красок — одна пыль.

— Передовица же, Павел Иванович. Положено писать ясно и броско.
— Ясно, да. А вот насчет второго сомневаюсь... Надо толково разъяснить систему повинной, назвать адреса, куда являться да и к кому. Все точно и, главное, просто. Завитушки пользы не принесут. — Ткаченко открыл чистый лист блокнота, крупным, угловатым почерком написал: «Объяснить, как будет с работой, с жильем, с оформлением прав на жительство, с продкарточками». Написав, вырвал страничку, подсунул под потный палец редактора. — Те, кого один раз обманули, не захотят быть обманутыми дважды. — Ткаченко подумал, взъерошил волосы, прошелся по кабинету, заложив руки в карманы суконных полугалифе. — Подберите письма ранее амнистированных — они у нас есть, — организуйте выступления, и так же спокойно, солидно, без словесной трескотни...

На редактора было потрачено не меньше получаса, а время-то не остановишь. Подходили машины. Доносились хриплые голоса. «Глоткой еще берем, глоткой, — сокрушенно думал Ткаченко. — Буду говорить тихо, боже упаси орать. Горло драть нечего. Надо выманивать людей из леса, из щелей, из схронов...»

В Богатинском районе крутогорье и густолесье. Начальник войск пограничного округа генерал Дудник недавно сообщил: в районе выявлена школа УПА — «Украинской повстанческой армии», курсанты — в возрасте от восемнадцати до тридцати лет с образованием не ниже восьми классов. Школа подчиняется главному штабу УПА, и руководит ею бывший поручик польской армии по кличке Лунь — фамилия не установлена — в возрасте тридцати четырех — тридцати пяти лет.

Школа, по данным разведки, состоит из трех сотен, в каждой сотне по три четы. Курсанты изучают тактику, топографию, устав караульной службы, проходят огневую и химическую подготовку, особое внимание уделено идеологической обработке: пропаганда ведется, разумеется, в националистическом духе «самостийной Украины». Срок обучения в школе — три месяца.

Из вооружения в школе имеются: девять ротных минометов, двенадцать ручных пулеметов разных систем, тридцать автоматов, винтовки мадьярские, немецкие и советские, гранаты по три штуки на каждого курсанта; боеприпасы: триста — четыреста патронов на пулемет и пятьдесят — шестьдесят патронов на винтовку.

Курсанты живут в шалашах. Командный состав — в палатках. Школа круглосуточно охраняется тремя полевыми караулами. Местность вокруг лагеря заминирована, оставлено лишь четыре прохода.

Отрядом жандармерии в пятьдесят человек командует хорунжий. Его псевдоним — Капут, он ведает службой безопасности и разведкой.

«Это похуже, чем гвоздь в сапоге, — думал Ткаченко, так и этак переворачивая и изучая секретное сообщение, — и надо же было выбрать наш район! Пограничный, потому и валом валят бандюги».

Школа УПА имени Евгена Коновальца.

Коновальца убили по заданию адмирала Канариса, начальника гитлеровской военной разведки, абвера, принявшего абвер в тысяча девятьсот тридцать третьем году, и националистическое движение возглавил Андрей Мельник.

«Коновалец окружен мученическим ореолом, — подумал Ткаченко. — Хотя был таким же проходимцем и шарлатаном, как и все вожаки ОУН. Надо обязательно ударить по этому ореолу — разоблачить и Коновальца, и Мельника, и Бандеру. Следует посоветоваться с генералом Дудником.

Генерала Дудника ожидали с минуты на минуту.

Закат удлинил тени яворов. Над соседней крышей лениво выклубилась стайка вертунов, поднятых на разминку голубятниками.

Ткаченко закончил с тезисами, выпил стакан воды, надел волглую от пота гимнастерку, затянулся ремнем хотя и туговато, но пока еще на армейскую дырочку.

Судя по шуму, доносившемуся из-за неплотно прикрытой двери, в приемной собирались приехавшие на совещание активисты. Отчетливо выделялся резко-повелительный голос Забрудского, секретаря райкома, ведавшего идеологией.

За время работы в Богатине Ткаченко полюбил грубоватую, честную партийную братию — самоотверженных тружеников опасного пограничного района. Большинство партработников — в недавнем прошлом бойцы, еще не успевшие ни остыть от фронтового огня, ни доносить военное обмундирование. Лишь немногие сменили гимнастерку на украинскую сорочку, а картуз ввиду небывалой жары — на соломенный брыль.

Они были товарищами Ткаченко по совместной работе и привыкли запросто появляться в его кабинете и досаждать своими заботами. Они нуждались в нем не меньше, чем он в них. И Ткаченко казалось: нарушь эту связь и необходимость друг в друге — дрогнет, расшатается порученное им общее дело.

— Хлопцы! Объясняю популярно: занят Павел Иванович!

Ткаченко вместе с бравыми модуляциями голоса Забрудского будто услышал бряцание орденов и медалей на его просторной груди.

Он плечом распахнул двустворчатые, высокие двери и, легонько отодвинув Забрудского, сказал:

— Был занят! Зараз свободен!
— А мы уже думали, что и ты записал себя в бюрократы, Павел Иванович!

Кабинет наполнился шумом приветствий, оглушительным смехом без особого повода; кто-то уже бесцеремонно хватал графин и пил воду из граненого стакана, кто-то устраивался в кресле, отдаваясь прохладе, проникавшей в раскрытые окна.

Людей оторвали от насущных дел, и не мудрено, что в первую очередь доставалось на орехи бандеровцам.

— Мы везем, спина мокрая, а они — палки в колеса. Я бы их вместо амнистии всех под корень — и концы, — яростно лохматя влажную от пота шевелюру, проговорил парторг с глухого лесного участка, расположенного у самой границы. Надрываясь от сухого кашля, он требовал крайних мер.

Худой человек в расстегнутом френче, с беспокойным взглядом светлых глаз в одиночку опоражнивал графин мутноватой воды. Стукнув стаканом о стол, гневно крикнул:

— Зрадныкив зныщить!
— Ты ему азбуку коммунизма, а он тебе нож в пузо! — поддержал его молодой парень в гимнастерке с пестрой колодкой боевых медалей и гвардейским значком.

Ткаченко знал, что все слова эти не от жестокости. Собравшиеся здесь, у него в кабинете, были хорошими, деловыми, нисколько не кровожадными людьми. Они сообща взялись за восстановление этого разоренного войной края, тянут тяжелый воз.

Одна беда у всех — бандеровщина, будь она проклята! Приехали они на актив с конвойными — сельскими «истребками», как шутя прозвали себя комсомольцы-дружинники. А дружинники эти еще зеленая молодежь, им бы нарубковать, а вместо того пришлось взять в руки автоматы, винтовки или таскать «лимонки» в своих шароварах.

Выгляни-ка в раскрытое окно — целые отряды прибыли в районный Богатин, даже посты расставили по военной привычке, чтобы по первой тревоге залечь вкруговую и отбиваться. На что это похоже, задери их дьявол, тех самых «коновальцев»!

Сам Ткаченко в прошлом — танкист, ходивший вместе со своими боевыми товарищами в дерзкие рейды, руководимые прославленным мастером бронетанковых боев полковником Иваном Игнатьевичем Якубовским.

Немало мог рассказать Ткаченко о своем знаменитом комбриге, о героях комбатах Хадыр Гасан Оглы и Лусте, о героической десятидневной битве за украинский город Фастов против танковой дивизии «Мертвая голова» генерала фон Шелла. Тогда за освобождение Фастова 91-й отдельной танковой бригаде присвоили наименование Фастовской.

Десять Героев Советского Союза дала памятная битва за Фастов; сражались по-сталинградски. Все это мог удостоверить секретарь райкома: глубокие отметины на его теле — следы тяжелых ранений, боевые ордена и благодарности Верховного Главнокомандующего лучше всего напоминали о тех горячих днях.

В гвардейской танковой армии генерала Рыбалко прошел Ткаченко пол-Европы, и не раз пожимал ему руку полковник Якубовский, ныне генерал, принявший Кантемировскую дивизию.

С виду Ткаченко — типичный танкист, которого не смущала теснота боевой машины: рост — 160 сантиметров; вес — 70 килограммов, при любых передрягах ровное дыхание и нормальное давление крови.

Лицо широкое, чуточку насмешливое, в лукавых, с прищуром, глазах — веселые искорки: юмор — это уж неистребимо национальное; но усмешливые глаза иногда наливаются холодом, и, хотя не мечут молний, глядеть в них в ту минуту — занятие не из приятных.

По военной линии Ткаченко дослужился до звания майора, кто-то советовал идти учиться в военную академию, но партия рассудила по-своему. Его направили в аппарат ЦК Украины и, присмотревшись к нему, послали в один из сложных по обстановке районов.

Рядом — граница. Этим сказано все. Значит, рядом опасность: лазейки из-за кордона, темные пути движения контрреволюции, прорывы банд в пятьдесят, сто, а то и в триста автоматов.

Здесь каждый пограничник — истинный герой, человек мужества, смелости и безупречного исполнения долга. Снова, как в отдельной танковой бригаде, — фронт. Плечом к плечу с пограничниками, локоть к локтю. Трудно: ведь война окончилась и большинство солдат уже сняли погоны.

— Народ там трудолюбивый, хороший, — сказали Ткаченко, направляя его на работу. — А вот мешают ему мирно трудиться. Надо наводить порядок, товарищ Ткаченко.

Анна Игнатьевна, жена Ткаченко, окончившая Львовский пединститут, преподавала в городском педтехникуме. Когда-то худенькая деревенская девушка, с тугой косой и робким взглядом карих глаз, после первого ребенка «раздобрела», налилась силой. Вопреки воле супруга отрезала косу и теперь закрывала высокий лоб челочкой.

Второй ребенок родился уже в Богатине, и супруги называли его фронтовым. Анна Игнатьевна души не чаяла в детях, любила свой дом и с затаенной тревогой выслушивала новости об очередных смертоубийствах и похождениях бандитских ватажков-атаманов.

Ткаченко отличался бесстрашием. Если другие окружали себя вооруженным конвоем, то он ездил по району с одним водителем Гаврюшей, тоже в прошлом танкистом. Ткаченко обычно водил машину сам. Автомат рядом, всегда под рукой, наготове. Держал про запас пяток гранат на случай схватки с численно превосходящим противником.

Теперь о противнике. Как получалось, самому ему невдомек — секретаря Богатинского райкома бандиты ни разу не встретили на дороге, никогда не нарывался он на вражескую засаду, ни одна пуля не полетела за ним вдогонку. И еще более удивительно — ни одного подмета, ни одной угрозы. На что путное, а уж на угрозы бандеровское подполье было гораздо. Приглядывались ли к нему, или что другое задумали, сказать пока было трудно...

Обещавший приехать пораньше генерал Дудник задержался на линейной заставе капитана Галайды. Оттуда он позвонил Ткаченко, извинился за задержку. Наконец машина Дудника затормозила у подъезда. Из клубов оседающей пыли появился генерал. Молодцевато подтянутый, в легком комбинезоне на застежке-»молнии» и в сапогах, мягкие голенища которых плотно обхватывали его полные икры, он легко взбежал по ступенькам, по пути козырнув встречавшим его райкомовским работникам. Четко, шагом военного человека прошел по темному коридору, застланному ковровой дорожкой.

Два молодых офицера сопровождали его, пытаясь попасть в ритм шагов, не обогнать и не отстать. Один из офицеров, совсем еще юноша, высокий и стройный, с фасонисто сдвинутой набок фуражкой, несший генеральский портфель и всем своим видом показывавший важность выполняемого им поручения, попытался пройти вперед, чтобы распахнуть двери, но генерал сделал это сам и, козырнув вставшему при его появлении помощнику секретаря, остановился у раскрытых дверей кабинета.

— Эге-ге-ге! Сколько вас тут! Здравствуйте, товарищи! — Веселыми глазами он окинул притихших при его появлении людей, поздоровался за руку с секретарем райкома и попросил у него разрешения умыться после дороги.

Пока Дудник умывался в смежной комнате-бытовке, районных работников из секретарского кабинета будто ветром сдуло.

— Испугались хлопцы? — спросил генерал, посматривая молодыми глазами, потянулся было к пустому графину, вызвал ординарца, распорядился принести из машины бутылку боржоми.
— Выступите перед народом, Семен Титович? — Ткаченко смотрел на генерала, сидевшего в расслабленной, непринужденной позе человека, решившего хотя бы несколько минут вырвать для отдыха.

Генералу приходилось трудновато. Его «епархия» была обширна и, увы, богата разными чрезвычайными случаями: «сейсмическая» была территория. И везде нужен глаз да глаз. Вот и мотался Семен Титович Дудник, стараясь поспеть всюду, потому что в его деле опоздание иногда могло привести к непоправимым последствиям.

— Выступать нам не особенно велено, Павел Иванович, — ответил Дудник, — хотя наше дело и ваше связано теснейшим образом. Борьба-то ведется политическая.
— Острополитическая.
— Вот именно. — Генерал посмотрел на часы. — На вас надеюсь. А сейчас мне придется подъехать к вашим соседям. — Он назвал район, расположенный южнее Богатинского. — Там, насколько понимаю, я нужнее. А вы посовещайтесь, Павел Иванович. Амнистия пока объявлена на бумаге, а вот претворить ее в жизнь...
— Жалко, что уезжаете, Семен Титович, но ничего не попишешь. Мы решили, кстати, провести не совещание, а собрание. Имели желание после собрания задержать вас на чашку чая.

Генерал поднялся, подошел к окну, вдохнул полной грудью, прищурившись, поглядел на улицу, заставленную машинами, бричками, на толпившихся возле них людей.

— Значит, собрание? — переспросил генерал, продолжая наблюдать за толпой. — Доступ свободный? Набьются кто ни попадя, попробуй потом разберись...
— Примем предупредительные меры, не без этого. Мы же обязаны выходить в массы. Правда наша открыта для всех.
— Ну что же, я не возражаю. — Генерал откупорил принесенную ординарцем бутылку боржоми, налил стаканы, один подвинул Ткаченко. — Пейте! На Кавказе из горы бьет, а здесь редкость.

Ткаченко сумел близко узнать и полюбить этого целеустремленного человека. С первого взгляда Дудник мог показаться излишне суетливым, но в деле был осторожным, осмотрительным и смелым. Он знал, что враг их — бандеровщина, коварный, хитрый и опасный, держался фанатично упорно, имел крепкую организацию, проявлял хитрость и изощренную изворотливость. Беспощадные расправы бандеровцев вызывали панический страх у населения, особенно крестьян из далеких сел, разбросанных среди гор и лесов и фактически беззащитных.

— Находятся ретивые сторонники решительных действий: вышибай, мол, клин клином. Бандеровцы расправляются с теми, кто помогает нам, и мы должны, мол, отвечать тем же... Но одни административные меры никогда не приносили пользы. Постоянно мы должны подчеркивать, что идет классовая борьба. — После паузы Дудник добавил: — Мы обязаны ликвидировать бандеровщину, и чем скорее, тем лучше... Активную, вооруженную, несдающуюся бандеровщину... А всех обманутых, заблудившихся вырвать у врага, вывести на верную дорогу... Спасти, — добавил решительно. — Вот именно, спасти!

Генерал взял телефонную трубку, стал созваниваться с пограничным отрядом, предупредил о своем выезде.

— Семен Титович, хочу у вас кое-что спросить, чтобы быть во всеоружии на сегодняшнем собрании, да и самому надо уяснить некоторые вещи.

Генерал отодвинул от себя телефон, взглянул на Ткаченко.

— Школа, базирующаяся в нашем районе, носит имя Евгена Коновальца, — продолжал секретарь райкома, — у меня о Коновальце весьма скудные сведения, а надо знать о нем побольше. Вот я и хочу...
— Понятно. — Генерал побарабанил пальцами по столу, подумал. — С азов, что ли, начинать?
— С азов так с азов. Когда Коновалец связался с немецкой разведкой — в тридцать восьмом году или раньше?
— Коновалец служил в оккупационной немецкой армии еще в тысяча девятьсот восемнадцатом году, — ответил Дудник. — Прожженный тип. Немцам нужен был не строевой офицер, а опытный агент, беспрекословный исполнитель. Таким и был Коновалец... Так что его грехопадение началось в восемнадцатом году, Павел Иванович.
— Ну, а потом?
— Потом... — Дудник прошелся по кабинету, остановился перед Ткаченко. — Вас интересует материал, разоблачающий Евгена Коновальца?
— Конечно. Шпион, агент, палач и тому подобное... Эпитетов много, но нужны факты. Факты — упрямая вещь, Семен Титович. Мне надо знать все, быть готовым ответить без заминки на самый острый вопрос, на любой выпад. Вот, например, на такой вопрос: как Коновалец из кайзеровского агента стал фашистским агентом, стал служить не Украине, как его представляют, а Гитлеру? Есть данные?
— Есть. Нами был взят в плен немецкий разведчик, некто Штольце. Мы располагаем его показаниями. Да вы знаете о нем. Для вас Штольце не новость. Гитлер, придя к власти, потребовал отыскать шпионов, хорошо знающих Советский Союз. Штольце говорит, что ими для такой роли был определен Коновалец, завербованный немецкой разведкой.

Коновалец без особого труда добывал сведения об экономике и военном потенциале Польши, а вот по Советскому Союзу ему приходилось давать «липу». Немцы вначале охотно и много платили своему агенту, а потом, убедившись, что тот врет, решили его убрать.

Это более или менее официальная версия, но, возможно, были и другие мотивы, по которым следовало избавиться от Коновальца. В гитлеровской армии обычно так поступали с теми, кто был достаточно выжат и слишком много знал. Ликвидировать Коновальца поручили шефу главного штаба «организации украинских националистов», бывшему австрийскому офицеру Рихарду Ярому. Это был представительный, элегантный мужчина, отлично владеющий немецким языком. Ярый быстро вошел в доверие к Коновальцу и стал незаменимым помощником руководителя украинского националистического движения. У Ярого был солидный стаж в немецкой разведке, хорошо налаженные связи. Его прочили на место Коновальца. Коновалец, находясь в Роттердаме, получил шифровку о том, что Рихард Ярый должен передать ему крупную сумму денег от гестапо. Ярый вручил пакет своему агенту Валюку, вложив туда вместо денег бомбу с часовым механизмом. Ну, а дальше все, как полагается в детективном романе. Валюк вручает «подарок» Коновальцу в Роттердаме. И Коновальца, как говорят на Украине, «розирвало на шматки».

Ткаченко, улыбнувшись, что-то черканул в своем блокноте.

— Что вы там записали?
— Вашу последнюю фразу: «розирвало на шматки».

Дудник распрощался.

Ткаченко шел энергичным шагом, чувствуя на губах горьковатую пыль. Он расстегнул ворот гимнастерки, чтобы грудью ощутить вечернюю прохладу. Откуда ее принесло? С тех гор, прижатых к сумеречному низкому небу, или вон от той разъединственной тучки, пугливо плывущей со стороны леса?

Возле клуба густо толпились люди. Отлично! Подойдя ближе, Ткаченко услышал возбужденные голоса: вооруженные бойцы истребительного отряда слишком усердно наводили порядок.

— Зачем столько «истребков»?
— Надо, Павел Иванович, — ответил ему Забрудский. — Сам знаешь положение.
— Сними посты, Забрудский. Не слишком усердствуй.
— Тертерьян звонил, просил усиления...
— Желающих послушать многовато собралось, — проговорил Ткаченко. — Всех не охватим. Клуб не резиновый. Если бы радиофицировать?
— Хотели было. Не вышло, Павел Иванович. — Забрудский прошел вперед, всем своим видом показывая, что в случае опасности он грудью своей загородит секретаря. — Давай сюда, прямо в президиум.
— Не протолкнемся, Забрудский.
— Эге, Павел Иванович! За кого ж ты меня принимаешь? Даже танкам пробивали ворота, чтобы ввести их в прорыв... — Забрудский проверил, на месте ли ордена и медали, лицо его сияло от сознания исполненного долга. — А вот и Тертерьян!

Начальник райотдела МГБ встретил их упреками. Оказывается, проход был обеспечен с центрального подъезда.

— Прорвались с тыла, товарищ Тертерьян, — успокоил его Забрудский. — А там пушкой не пробьешь.
— Что же получается, Павел Иванович? — озабоченно и с упреком спросил Тертерьян. — Мы принимаем меры, обеспечиваем предполагаемое совещание актива, а тут оказывается, актив кто-то переиграл на митинг.
— Не кто-то, а так решило бюро райкома, товарищ Тертерьян.
— Я-то ничего не знаю. Уж кому-кому, а мне в первую очередь надо было бы сообщить.
— В последнюю минуту решили, — сказал Ткаченко, успокаивая его, — в рабочем порядке. И генерал Дудник не возражал...
— Я с точки зрения безопасности. — Тертерьян закурил и тут же погасил папироску, поймав недоумевающий взгляд пожарника, стоявшего за кулисами в латунной каске польского образца и в брезентовой робе. — Вот у них все по инструкции, — как бы позавидовал Тертерьян пожарникам, — а нам приходится приноравливаться, Павел Иванович. Рассчитывали на узкое совещание актива, а теперь поглядите в зал — яблоку упасть некуда. Кого только нет! Может, с бомбами, с обрезами...
— Коммунистам не привыкать, товарищ Тертерьян. Слова партии сильнее бомб и обрезов. Ну, товарищи, готовы? — обратился Ткаченко к сгрудившимся у выхода в президиум. — Давайте-ка занавес!

Слушая вступительное слово Забрудского, его властный, повелительный голос, Ткаченко прикидывал в уме, как ему лучше построить свое выступление. Ясно одно: разговаривать с этим затаенно притихшим залом так, как разговаривал Забрудский, тоном приказа, было нельзя.

Ни криком, ни проникновенным шепотом людей не возьмешь, и дело не в модуляциях голоса, а в умении оратора подобрать ключ к их сердцам, проникнуть в душу, добившись единения с ними. И это могла сделать только убеждающая правда, конкретная, деловая.

Ткаченко окинул взглядом настороженные лица; знакомых заметил лишь в первых пяти рядах. Женщин почти не было. Редко-редко пестрели платки, зато было много чубатых и усатых мужчин, напряженно потных лиц, мереженных сорочек и нарядных безрукавок. В зале курили, и стойкий сизый дым едко прослаивался в спертом воздухе.

Когда Забрудский предоставил слово Ткаченко, наступила тишина. Ни одного хлопка. Ткаченко неторопливо направился к трибуне, покусывая губы и смотря себе под ноги. Только взойдя на трибуну и опершись о поручни, он резким движением головы откинул со лба прядь волос, вгляделся в зал. Пауза помогла сосредоточиться, найти первые слова обращения:

— Шановни товарищи!

Ткаченко казалось, что аудитория пока еще недоверчиво вслушивается в его не совсем безупречный украинский язык, «подпорченный» долгим общением с фронтовыми русскими товарищами. В местный диалект было привнесено много и польских и словацких слов, да и сказывалась близкая Гуцульщина.

Ткаченко направил основной огонь на вожаков оуновцев, на тех, кто, сидя за кордоном, распоряжается кровью украинцев. Надо было доказать, что и Мельник и Бандера не бескорыстные борцы, а продажные слуги закордонных разведок.

— Во время встречи с руководителями немецкой военной разведки Лахузеном и Штольце, которая произошла в Берлине на конспиративной квартире Кнюссмана, офицера Канариса, в начале тысяча девятьсот тридцать девятого года, Мельник уверял своих хозяев, что будет служить им верой и правдой, и, как указывает Штольце, выдал планы своей подрывной деятельности... — Ткаченко сообщал слушателям только факты: основной акцией Мельник считал налаживание связей с украинскими националистами, которые проводили работу в Польше, и с националистами на территории Советской Украины, установление дат подготовки восстания, проведение диверсий на территории СССР. Тогда же Мельник просил, чтобы все расходы, необходимые для организации подрывной деятельности, взял на себя абвер, что и было сделано...

— Мельник выступав, — Ткаченко гневно бросил в зал, — головным консультантом гитлеривцив по утворенню так званого уряду незалежной Захидной Украины и перетворения Закарпаття на колонию Нимеччины, на плацдарм для нападу на Радянський Союз...

Секретарь райкома восстанавливал историю движения звено за звеном, как цепь преступлений, убийств, интриг и предательства по отношению к той самой Украине, о судьбе которой якобы пеклись вожаки организации.

— Добре, добре, — похваливал Забрудский, — такие слова, и не по бумаге... — Он наклонился к соседу по президиуму, председателю райисполкома Остапчуку.
— Переложи живое слово на бумагу, — сказал Остапчук, изнывая от жары, — и все пропало.

Остапчук надел по совету жены новую сатиновую рубаху и мучился в ней с непривычки. Сатин прилипал к голому телу. Куда сподручней гимнастерка, сквозь нее легко дышит влажная от духоты кожа, да и привычней в ней бывшему старшему сержанту.

Ткаченко объявил текст обращения:

— «Не желая напрасно проливать кровь, не желая омрачать знаменательные в истории советского народа праздничные дни Победы, Президиум Верховного Совета Украинской Советской Социалистической Республики, Совет Народных Комиссаров УССР и Центральный Комитет Коммунистической партии (большевиков) Украины предоставляет участникам украинско-немецких националистических банд последнюю возможность покаяться перед народом и честным трудом искупить свою вину...»

Когда был указан срок явки с повинной, в зале сразу зашелестели, многие записывали. Выждав необходимую паузу и переведя дух, Ткаченко более звонким и громким голосом дочитал:

— «...Это последний срок и последнее предупреждение. После указанного срока ко всем участникам банд будут применены строжайшие меры, как к изменникам Родины и врагам советского народа... Если враг не сдается, его уничтожают — такова воля украинского народа».

Ткаченко отложил обращение, вгляделся в зал:

— Вот что мы хотели доложить вам, товарищи. Доложить о мерах, принимаемых правительством и партией от вашего имени для того, чтобы вернуть всех к мирной жизни, прекратить субсидированную из-за кордона борьбу украинско-немецких банд, националистических банд. Разъясняю условия амнистии, как она будет проводиться...

Люди притихли, вслушиваясь в каждое слово.

— Пускают слухи, мол, обман один — выйдут хлопцы из схронов, а их запакуют, голубчиков, в телячьи вагоны — и в Сибирь. Не верьте слухам! — громко сказал Ткаченко.

Зал зашумел, задвигался, пришлось звонить колокольчиком.

Напоследок Ткаченко не без ядовитости развенчал «великомученика» Евгена Коновальца, рассказал о том, как Коновалец получил в Роттердаме «подарок» от гестапо и как «розирвало його на шматки».

Скупо посмеялись только первые ряды.

— Эффекта не получилось, — заметил Забрудский.
— Они оцепенели, — буркнул Останчук. — Щоб их заставить смеяться, треба две недели под мышками щекотать. Ты попытай, может, у кого вопросы есть? Бачишь, Ткаченко последний глоток воды допил.

Забрудский уперся кулаками в багряное сукно и, строго обведя зал круглыми, навыкате, глазами, попросил задавать вопросы.

— Яки там у них вопросы, — проговорил он Остапчуку, — бачишь, поперли к выходу. Тут и военные... — Забрудский полуобернулся к сидевшему за его спиной Тертерьяну. — Откуда военные?
— Да что мы, у них документы, что ли, проверяли? — Тертерьян зло блеснул желтоватыми белками.

Остапчук, присмотревшись, заметил сидевших почти у самого выхода двух офицеров в форме войск МГБ.

— Мимоходом небось завернули. Ваш брат... — успокоил он Тертерьяна. — Вон есть и вопросы. Кто это поднялся, тянет руку?
— Дед Филько? — Забрудский узнал старика. — У него всегда полна пазуха вопросов.
— Есть вопрос! — выкрикнул Филько. — Отсюда казать чи к трибуне?
— Кажи оттуда, у тебя звучно получится, — разрешил Забрудский.

Дед Филько все же полез к сцене, но протиснуться сил не хватило. Остановившись, он приподнялся на носках, выкрикнул громко, насколько позволил ему старческий голос:

— А скажить, товарищи, в Сибири пшеница родит?

Ткаченко, продолжавший стоять на трибуне, остановил хохот.

— Родит пшеница в Сибири, — ответил он с полной серьезностью, — и климат и почва позволяют возделывать ее там.
— Так чего же Сибирью пужают? — выкрикнул дед Филько и принялся пробиваться на свое место под хохот и выкрики.

Собрание закончилось. Пареньки из драмкружка задернули занавес. Остапчук обмахивался платком, стоял, широко расставив ноги. Синяя сатиновая рубашка-косоворотка потемнела от пота.

— Драму превратили в комедию, — сказал Тертерьян, — какие-то гады подговорили деда.
— Какие там гады? Разве ты его не знаешь, деда Филько: вечный юморист. Ты его на погост понесешь, а он тебе будет чертиков на пальцах показывать! — В глазах Остапчука плескалась тоска.
— Ты что, Остапчук, чем-то недоволен? — спросил Ткаченко.
— Ну и народец собрался, Павел Иванович! Кабы не этот юморист дед Филько, можно было подумать, что все глухонемые. — Остапчук покачал головой, вытер коротко остриженный затылок с двумя резко обозначенными складками.
— Вулкан тоже тихий до поры до времени, а как заклокочет да как тряхнет... — сказал Тертерьян.

Ткаченко возвращался домой с Забрудским, Остапчуком и Тертерьяном в приподнятом настроении: все прошло более или менее удачно. Съехавшиеся из района коммунисты и актив истребительных отрядов, присутствующий в зале клуба, благотворно повлияли на местное население. Сложилось впечатление, что всем было ясно: с бандеровщиной надо кончать, и кончать как можно скорее.

Ткаченко жил на втором этаже. Он видел свет в своей квартире, силуэт жены за тюлевой занавеской.
— Управились к десяти, — сказал Ткаченко, — оперативно управились хлопцы.
— Самое главное, без эксцессов. — Забрудский крепко встряхнул протянутую ему руку. — Веду собрание и думаю: не пробрался бы в зал бандеровец, еще пальнет по президиуму... Сердце покалывало.
— Брось ты прикидываться, — остановил его Остапчук. — Ты еще не знаешь, где у тебя сердце. На якой стороне? Дай спокой секретарю.
— Право, что-то не хочется расставаться, — сказал Забрудский. — Прохлада пришла...
— От леса, — сказал Остапчук, — близко лес, потому и прохлада...
— В лесу не только прохлада, — возразил Забрудский, — не дюже радуйся лесу. Дай-ка папироску.

Взяв папиросу из пачки, протянутой Остапчуком, Забрудский помял ее, надломил гильзу по-своему, потянулся прикурить.

Летучая мышь низко пронеслась над головами и исчезла с противным писком.

— Да, напоминаю, — сказал Ткаченко, — завтра ты, Остапчук, по своей райисполкомовской линии обеспечь всякие там формальности при явке на амнистию...
— Формальности? — переспросил Остапчук басовито-рокочущим голосом.
— Побольше внимания, простоты в обращении. Сумеешь, Остапчук?
— Раз партия приказывает, как не суметь?!
— А тебе, товарищ Забрудский, задача такая — проследи за прессой. Пойдет передовая, я говорил с редактором: тоже побольше ясности, точности, дай примеры, как трудоустраиваются амнистированные, где будут жить и тому подобное.
— Ясно.
— Ну, пока. А то моя Анна Игнатьевна и домой не пустит...

Ткаченко дружески распрощался со своими товарищами и в том же приподнятом настроении легко взбежал на второй этаж, увидел поджидавшую его на лестничной клетке супругу.

— Не наговоритесь никак, — заговорила она. — Я подтопила ванну. Подбрось немного чурбачков. Чайник тоже закипел.
— Не торопись с заваркой, Анечка, — ласково сказал Ткаченко, — разреши передохнуть, понежиться.

Он заранее предвкушал удовольствие. Душ, а потом чай...

Приятно снять сапоги, прокисшую от пота, пропыленную гимнастерку, облачиться в пижаму, ноги сунуть в разношенные тапочки...

Услышав звонок, Ткаченко крикнул жене, чтобы она взяла трубку телефона.

— Это не телефон, кто-то в дверь звонит.
— Узнай кто, вроде бы некому...

Анна Игнатьевна прошла к двери, спросила.

— Откройте! Важное дело, Анна Игнатьевна, — раздалось за дверью.
— Товарищи, ночь уже...
— Мы от генерала Дудника.
— Открой, Анечка! — крикнул Ткаченко. — От Дудника.

Остатки опасений Анны Игнатьевны развеялись, когда она увидела вежливо, с предупредительными улыбками раскланивавшихся с нею двух офицеров в форме МГБ.

— Вы извините, товарищи. Сами понимаете... — Она пропустила офицеров вперед. — Заходите. Павел Иванович сейчас выйдет... Правда, он собирался было принять ванну...

Анна Игнатьевна вошла в кабинет, зажгла верхний свет. Ей хотелось поговорить с незнакомыми людьми да и рассмотреть их получше.

Один из них, капитан, производил впечатление воспитанного, интеллигентного человека, с несколько бледным, тонким, породистым лицом и серыми глазами.

— Вы нас извините за столь поздний визит, Анна Игнатьевна. — Офицер подарил хозяйке улыбку, которую принято именовать ослепительной.
— Не стоит извиняться. Я жена бывшего военного, привыкла... Пройдите, пожалуйста, в кабинет. — Анна Игнатьевна мило смутилась, мочки ее ушей и щеки порозовели.

«Какой приятный, — подумала она, — сколько мы уже здесь, а Тертерьян ни разу не представил их».

Второй офицер, тоже капитан, пока еще не проронивший ни одного слова, был постарше, покрупней, или, как определила Анна Игнатьевна, помужиковатей. У него было широкое, скуластое лицо, запавшие в орбиты глаза и сильно развитые плечи.

«Какие недобрые глаза, какие темные, жесткие губы, — подумала Анна Игнатьевна. — Как разнятся эти два человека...»

Оставив их в кабинете, она вышла. Третий, сержант, высокий, плечистый, с непроницаемым лицом служаки, стоял в прихожей с автоматом на груди.

Дети давно спали. Анна Игнатьевна остановилась у их кроваток, прислушалась. Муж прошел в кабинет, вот прозвучал его голос, вначале громкий, а потом дверь прикрыли, и звуки голосов стали невнятней и глуше.

Вернувшись к детям, Анна Игнатьевна ощутила тревогу, необъяснимую и странную, но очень острую. Но тревога быстро прошла: Анну Игнатьевну, как и всегда, успокоил вид спавших детей. Мальчик недавно перенес корь, и на его щеках и шее еще сохранились следы сыпи. Девочка дышала ровно и тихо.

Анна Игнатьевна поправила одеяло, присела. Мысли ее потекли спокойнее, и она теперь ломала голову, вспоминая, на какого киноартиста походил капитан с изысканными манерами и вкрадчивым голосом, с приятным акцентом. Может быть, поляк или литовец?..

Ткаченко в пижаме вошел в свой кабинет, мельком взглянул на письменный стол и, увидев оставленные на нем бумаги, прикрыл их небрежно брошенным полотенцем.

— Здравствуйте, товарищи! Прошу извинить за, так сказать, неглиже...

Офицер, стоявший у стола, не сдвинулся с места и продолжал молча, с застывшим выражением настороженности, пристально глядеть в упор на хозяина дома. Это был взгляд человека жестокого и волевого. Его молчание, отвердевшие губы, подбородок и сама поза были неприятны и вызывали протест. Но пришедшее к Ткаченко с опытом безошибочное чувство надвигающейся опасности призывало к сдержанности и осторожности.

— Простите, товарищи, вы от генерала?
— Нет! — коротко бросил офицер, стоявший у стола.
— Не от Дудника? — Неприятный озноб пробежал по спине, кровь отхлынула от лица, непроизвольно сжались кулаки. Растерянность и страх, шевельнувшиеся в сердце, тут же исчезли. Заметили или не заметили?
— Мы обязаны просить у вас прощения, Павел Иванович, — первый офицер натянуто улыбнулся краешком бледных губ, отступил на несколько шагов от Ткаченко. Теперь он находился в центре комнаты, под люстрой, отбрасывающей на потолок и лепные карнизы рассеянный свет из-под плоского стеклянного абажура, — за столь поздний визит. — Он наклонил голову как бы в полупоклоне. Тень от козырька закрыла его глаза, зато скульптурно выпукло очертила рот, подбородок и резкие складки у губ. Орденская планка была выполнена по-фронтовому, из плексигласа, ремень потертый, хромовые сапоги сшиты щеголевато.

Второй? Ткаченко достаточно долго прослужил в армии, чтобы догадаться: он не офицер, а некто неряшливо и поспешно переодетый в офицерскую форму да и не пытавшийся убедительно играть свою роль. Он стоял, широко расставив ноги, тесный ворот гимнастерки был расстегнут, парабеллум предупреждающе вынут из кобуры и засунут за пояс.

— Так... — Ткаченко собрал всю свою волю. — Зачем пожаловали?
— Вопрос деловой, Павел Иванович, и вполне закономерный, — сказал первый офицер. — Разрешите восполнить пробел, представиться?
— Представляйтесь!

Внутреннее замешательство Ткаченко продолжалось недолго и осталось незамеченным. Он полностью овладел собою, как перед танковой атакой в неравном бою, когда каждый просчет мог обернуться катастрофой.

— Я — Лунь, начальник школы украинской повстанческой армии имени того самого Евгена Коновальца, которому досталось на орехи в вашем сегодняшнем докладе.

Ткаченко перевел вопросительный взгляд на второго.

— Начальник службы безопасности, Капут, — сообщил о нем Лунь. — Слыхали?
— Да.
— Он стреляет на звук, — с загадочной усмешкой предупредил Лунь.
— Что же... вам удалось. — Ткаченко прислушался. В квартире было тихо. Нет... Слух уловил всхлип ребенка: так бывает во сне; после перенесенной болезни сын спал неспокойно.
— Не пытайтесь предпринять неосмотрительные шаги. — Лунь внимательно следил за Ткаченко.
— Пришли меня убить? — спросил Ткаченко.
— Нет.
— Вырезать семью? — Голос его невольно дрогнул.
— Нет! — Лунь продолжал изучать Ткаченко. Отступив к стене, он теперь видел ярко освещенное настольной лампой бледное лицо секретаря райкома, его плотно сжатые губы и ненависть в глазах. — Семья пострадает, если вы будете вести себя неблагоразумно, — предупредил Лунь. — Разрешите перейти к изложению наших условий.
— Что вам от меня нужно? Вы все равно ничего от меня не добьетесь.
— Пока не будем загадывать, Павел Иванович. Может быть, и добьемся.

Капут сделал шаг вперед. Его рука по-прежнему лежала на рукоятке парабеллума.

Ткаченко с презрением посмотрел на начальника «эс-бе».

— Я встречался со смертью не один раз.
— Мы знаем вас и уважаем, — сказал Лунь.
— Даже? — Ткаченко с усмешкой взглянул в серые, холодные глаза Луня. — Прошу заканчивать, господа! И разрешите мне на правах хозяина дома присесть?

Лунь предупредительно выдвинул стул на середину комнаты.

— Итак?
— Итак, товарищ Ткаченко, — Лунь переглянулся с Капутом, выражавшим явное нетерпение, — мы присутствовали на вашем сегодняшнем докладе. — Губы его скривились, блеснуло золото во рту. У начальника школы был изящный профиль, вкрадчивый голос, наигранное спокойствие и чисто гестаповская манера вести беседу.

Ткаченко почувствовал в нем опытного, иезуитски изощренного противника. Капут — враг другого пошиба, откровенный зверюга, испытывающий отвращение к тонким комбинациям. Его оружие — пистолет и удавка.

— Я слушаю... — сказал Ткаченко.
— Ваш доклад нам понравился...
— Вам?
— Понравился, — жестко повторил Лунь, — и потому мы приехали попросить вас повторить его для вашего «особового склада», то есть личного состава школы.
— Не понимаю...
— Поймете потом, — произнес он многозначительно. — Но вы не бойтесь...
— Плохо вы знаете коммунистов, — Ткаченко вспылил, — бояться вас? Нет, вы плохо нас знаете.

Лунь, не перебивая, слушал, с притворной покорностью наклонив голову. У него достаточно прочно укоренились свои понятия о чести, долге, идеалах; он больше верил в откровенный политический цинизм, чем во все добродетели, которые считал показными.

— Я понял смысл ваших слов, — сказал Лунь, — и обещаю не принуждать вас к нарушению партийного долга. Никто не покушается на вашу честь... — Он говорил медленно, выбирая слова и как бы выстраивая их в твердый, неколебимый ряд. — Мы просим вас поехать вместе с нами в пункт дислокации нашей школы и выступить перед курсантами.

— Перед вашими курсантами?
— Да! Вы не ослышались.
— Конечно, с вашими коррективами?
— Нет! Вы повторите доклад полностью.
— Странно!
— Поверьте, Павел Иванович, — Лунь проявлял нетерпение, — именно так... Если вы не трус... — он сделал паузу, — вы обязаны принять наше предложение. Мы вас отвезем и привезем обратно. Ручаемся за полную вашу безопасность. Мы ждем... Время ограничено...
— А если я не соглашусь?

Лунь вздохнул, поднял мгновенно заледеневшие глаза.

— Тогда мы поступим с вами, как с дезертиром и трусом.

Капут зло бросил:

— Уничтожим и тебя и всю твою семью! — Постучал по циферблату наручных часов. — Треба ихать, друже зверхнык!

Лунь оглядел кабинет. Над столом Ленин читал «Правду», Сталин раскуривал трубку. И еще тут была одна фотография — со Сталинградского фронта: на опушке степной лесопосадки, у головной части танка экипаж Ткаченко.

— Сохранилась? — спросил Лунь, указывая пальцем на эту фотографию.
— Как видите.
— Я имею в виду вашу военную форму, Павел Иванович.
— Берегу. Может, еще придется снова надеть...
— Вот и выпал случай, — сказал Лунь. — Где она?
— В соседней комнате.

Лунь обменялся мимолетным взглядом с начальником «эс-бе».

— Чтобы совершить этот маскарад, нам пришлось... потрудиться: потеряли человек десять. Думаете, легко добыть военную машину и одежду ваших офицеров? Мы просим вас — наденьте свою форму, чтобы не возникли подозрения при поездке... Только не вздумайте... Капут сопроводит вас в качестве... камердинера.

Что делать? Решение могло быть единственным. Всякие попытки переиграть закончились бы трагически. Это было ясно. Да, он наденет свой военный мундир и пойдет — в бой. Исполнят они свои обещания или нет, теперь уже не столь важно. Он постарается продублировать свой доклад. Пусть ему грозит смерть. Коммунист обязан до конца быть коммунистом.

«Камердинер» неотступно следовал за ним. Звериные законы «эсбистов» допускали применение самых крайних мер в любом необходимом случае. Нельзя зародить никаких сомнений в жестоком, подозрительном мозгу Капута. Расплачиваться придется жизнью близких.

Анна Игнатьевна вышла из детской, остановилась у двери, спросила:

— Ты куда собрался, Павел?
— Не волнуйся, Анечка. Важное, неотложное дело. Дудник просит немедленно приехать.

Она прошла следом за ним в спальню. Ткаченко раскрыл шкаф.

Крайнее напряжение уступило место общей расслабленности. Павел Иванович больше всего боялся за семью. Бандеровцы, не моргнув глазом, вырезали и старых и малых. Он понимал: поведи себя по-другому, случилось бы непоправимое — противник не бросал угроз на ветер. Теперь опасность для семьи миновала, а об опасности для себя нечего думать: привык. Ткаченко вступил в знакомое состояние борьбы, где все движется согласно законам, не зависящим от желания, поведения или воли одного человека. Его куда-то везут, якобы в лагерь, якобы для выступления перед курсантами. Смешно, конечно, поверить в это: обычный прием — заманить человека и... Дальше все могло случиться: издевательства, пытки... Ткаченко достаточно внимательно изучил практику оуновского подполья.

Почему он понадобился в оуновском лагере? Зачем Луню или Капуту потребовался доклад? Что-то таилось за всем этим маскарадом, а что именно?

Амнистия — средство борьбы с бандеровщиной. И само собой разумеется — акт политического гуманизма. Что же они противопоставят этому? Судя по всему, «центральный провод» быстро отреагировал на маневр советской стороны и предложил контрмеры. Какие? Ясно, что начальник школы не мог заниматься самодеятельностью. Бандеровцы полностью отвергали мир. Они не шли на компромиссы. Как и всякое буржуазное националистическое движение, они пытались затушевать классовый характер борьбы... Ткаченко невольно усмехнулся: в сознании привычно выстраивались политические формулировки.

Махновщина — детский лепет в сравнении с бандеровщиной. Махновщина родилась на родной почве, а вот бандеровщина вызрела на Западе, в термостатах гестапо, абвера, польской «двуйки», Интеллидженс сервис... Кому какое дело, что он, Ткаченко, украинец и Капут — украинец. Никто из них и не пытается обратиться к братству по крови. Для простых, наивных людей — одно, для тех, кого на мякине не проведешь, — другое...

Что же ждет его впереди?

Во всяком случае, что бы ни случилось, он не запросит пощады. Он — коммунист и за правду пойдет на любые муки.

Лунь и Капут с обеих сторон сжали его своими плотными, сильными, будто свинцом налитыми телами.

Городок проехали на большой скорости. Дважды попались патрульные истребительной роты. Военный «виллис» не вызывал у них никаких подозрений. Ткаченко припомнил: кто-то предлагал ввести контрольно-пропускные посты. Что бы изменилось? Можно уверенно предположить: документы у бандитов в порядке, они даже осмелились явиться на собрание. Конечно, будь КПП, можно было бы закричать... Правда, это повлекло бы за собой немедленную расправу не только над ним, но и над его семьей. Приговоры подполья приводились в исполнение неуклонно и беспощадно. Приговор настигал в любом месте, рано или поздно.

Машина шла в западном направлении.

После поля с посевами пшеницы и кукурузы земля начинала постепенно горбиться, складки становились глубже, за низкорослым молодняком по вырубленной в войну крепи зеленели лесные массивы с расщельными падями и горами.

Въехав на лесную дорогу, Капут вынул из парусинового мешка, пропахшего подсолнечным маслом, нечто вроде платка и туго навязал глаза пленнику.

— Просим извинения, Павел Иванович, — с ласковостью в голосе сказал Лунь. — Необходимые меры предосторожности. Применялись еще с древних времен при двусторонних переговорах.

Затем ехали еще около часа. За всю дорогу никто из спутников не проронил ни слова, и человеку с завязанными глазами оставалось одно — думать. Ни капли сомнений не возникло в душе Ткаченко. Если уж придется испить чашу до дна, что ж, на то он и коммунист. Не он первый, и, наверное, не он последний...

Машина затормозила. Лунь снял с Ткаченко повязку.

— Разомнитесь.

К ним подошли несколько человек в немецкой форме. У каждого, кроме револьвера в кобуре, за поясом еще и пистолет. Судя по всему, это был командный состав.

Они с мрачной веселостью встретили своих начальников, о которых уже начали было беспокоиться. На Ткаченко, одетого в форму советского офицера, обратили особое внимание.

Лагерь был хорошо замаскирован. На поляне, куда они подъехали, даже трава не вытоптана. Невдалеке, в лесу, под огромными кронами буков, крытые хворостом и поверху задерненные, виднелись землянки. Каждая рассчитана, пожалуй, человек на пятьдесят. Палатки — их было пять — венгерского военного образца, очевидно, для комсостава. Их надежно скрывали от наблюдения с воздуха перетянутые между ветвями маскировочные сети.

Теперь было понятно, почему авиаразведка не смогла обнаружить лагерь.

— Митинг соберем на поляне, — сказал Лунь, отдав распоряжения.

Он стоял, выставив ногу в хорошо начищенном сапоге, покуривал, сбрасывая пепел длинным, отполированным ногтем мизинца. Манеры его были подчеркнуто снобистскими, улыбка буквально змеилась по тонкому, презрительно-отрешенному лицу. Что-то было в нем шляхетское, этакий подленький мелкопоместный гонор.

Возле Луня в начальственной позе стоял приземистый человек в высокой гайдамацкой папахе и роскошных шароварах. За поясом опереточно-яркого кушака виднелись ручные гранаты. Маузер образца гражданской войны висел на наплечном ремне. Этого человека помимо одежды отличали от остальных командиров вислые, будто приклеенные усы.

Он отдал команду резким, отчетливым голосом. Нетрудно было определить в нем служаку. Поднятый горнистом по боевой тревоге «особовый склад» перестроился сообразно командам в каре. В центре горели три костра и стояла трибуна.

На трибуну поднялись Лунь, Ткаченко и человек с маузером, продолжавший играть главную роль в этом «лесном спектакле». Он объявил о приезде в расположение школы секретаря Богатинского райкома партии.

Называя должность, фамилию и воинское звание Ткаченко, он заглядывал в бумажку, расправляя ее на своей чугунной ладони и всматриваясь в слова при прыгающем свете костров.

Справившись с трудной для себя задачей, он облегченно вздохнул.

— Давай ты, Лунь! — откашлявшись, сказал наконец.

Лунь кивнул, нахмурил брови и, подойдя к перильцам, вначале пощупал их крепость, а потом уперся, плотно сцепив пальцы и подавшись слегка вперед своим стройным, мускулистым телом.

Ткаченко сбоку наблюдал за этим человеком, за его тонким, бледным лицом, за его отточенным выговором с точно расставленными модуляциями.

Лунь, безусловно, был опытным оратором. И его слушали напряженно и внимательно. Шеренги будто окаменели. Двигались, шевелились и создавали феерическое зрелище только косматые дымы костров и резко очерченные на фоне букового леса языки пламени.

О чем говорил начальник оуновской школы?

Он рекомендовал своим людям выслушать секретаря районного комитета партии, который разъяснит политику. Командование хочет рассеять разноречивые слухи, выслушать, что думают коммунисты об «Украинской повстанческой армии», об амнистии...

Лунь трижды полностью назвал УПА — «Украинскую повстанческую армию», ничего не сказал о Советской власти, говорил только о коммунистах. Говорил увертливо, хитро, не угрожал, не обвинял, не полемизировал. Ею слова были размеренно четки, произносились не спеша, с хорошей дикцией. Сухие, бесстрастные, отчетливые... Он говорил ровным голосом, не волнуясь, только иногда выбрасывая руку вперед и разжимая и сжимая тонкие, длинные пальцы.

Костры разгорелись. На поляне стало светлей. Теперь можно было рассмотреть лица людей, стоявших не только в первых шеренгах каре. С болью в сердце Ткаченко видел молодых, рослых, сильных хлопцев. Разве им заниматься черными делами? Им бы плавить сталь, распахивать земли, сидеть в аудиториях институтов...

Обреченные!

— Начинайте! — Лунь легонько подтолкнул Ткаченко на свое место и стал за его спиной, рядом с успевшим переодеться Капутом.

Теперь на нем был немецкий, застегнутый на все пуговицы китель и под ним мереженная сорочка.

— Як наш? — Капут ухмыльнулся.
— Послухаешь, сам скажешь, — неопределенно ответил Лунь.

Ткаченко перевел дыхание, шагнул вперед и укрепился подошвами на шатком помосте, наспех сшитом из хвойных бревен и досок. Сойдет ли он отсюда сам, или его стащат с раздробленным черепом, — этого, наверное, не знал не только он, но и те, кто окружал его — эти люди, подчинявшиеся мгновенным вспышкам инстинктов, даже, пожалуй, наиболее выдержанный из них, сохранивший внешнюю корректность, бывший поручик Лунь.

Минутная пауза под тяжелыми, настороженными взглядами выстроенных на поляне людей помогла Ткаченко освободиться от остатков неизбежного в таком положении страха, сосредоточиться, чтобы выполнить свой последний долг.

Внизу, почти достигая уровня трибуны макушками бараньих, заломленных по-гайдамацки шапок, стояли в небрежных позах вооруженные до зубов жандармы службы безопасности — «безпеки». «Нам все дозволено, — как бы говорили их внешний вид, презрительные усмешки, — для нас все пустяк, тем более такая штука, как человеческая жизнь».

Их замысловатые, залихватские прически, языческие амулеты, понавешенные на давно не мытые, словно литые шеи, подчеркивали привилегированность положения. Это была «гвардия трезубца», опричники — правая рука Капута, всесильного главаря карательного отряда бандеровской жандармерии.

Под ногами была плаха. Да, плаха.

И тем более надо держаться спокойно, собрав всю волю.

Как обратиться к ним, замкнувшим его в железный капкан каре?

— Товарищи! — в гробовой тишине, нарушаемой только потрескиванием костров, тихо произнес Ткаченко, заставив всех вздрогнуть от неожиданного обращения, инстинктивно насторожиться, навострить слух. — Товарищи! — громче повторил он и снял мешавшую ему фуражку. — Пид натыском Радянськой Армии разом с гитлеровцами дали драпа националистычни верховоды, профашистськи поборныки «самостийной и незалежной» Украины. Гестапо и абвер дают задания превратить вас в «пятую колонну» и проводить «пидрывну дияльнисть». Про озброення потурбувались нимци. Вам они дали тилькы жовто-блакитный стяг и трезуб. Не багато дали они вам! Они наказали вам вырезать тысячи невинных людей, не жалиючи дитей, жинок, стариков... Степаном Бандерой був дан наказ переходить у пидпилля для диверсий, для терроризування украинського народу...

— Бере быка за рога, — хмуро заметил усатый вожак.
— Надумали шилом киселя хлебать, хлебайте! — Капут метнул взгляд на воинственно зашевелившихся жандармов.

Ткаченко оглянулся, увидел спокойно стоявшего Луня, с любопытством прислушивавшегося к глухому рокоту голосов в глубине построения.

Лунь благосклонно кивнул головой оратору, как бы разрешая продолжать.

«Была не была, — решил Ткаченко, — все равно отсюда живым не выйти. Нет, никто не увидит меня униженным или испуганным. Их вожаки привыкли к рабской покорности, пусть поймут свое заблуждение. И кто такие эти вожаки?»

Ткаченко рассказывал об одном из руководителей так называемой «Украинской повстанческой армии» — Климе Савуре, окруженном легендой геройства и бескорыстия. Именно его послал Степан Бандера проверить кадры, перетасовать их, как колоду карт; «козырных», надежных, отложить в сторону, остальных, «сомнительных», то есть сомневающихся, уничтожить.

По указанию Клима Савура формировались отряды из тех, кто прозрел — понял правду, их посылали на верную смерть под пули пограничных засад. Того, кто выходил из боя с пограничниками живым, уничтожали сами бандеровцы, их жандармерия, группы «эсбистов», которые, переодевшись в советскую военную форму, зверски расправлялись со своими.

— Це он в тебя запустил каменюку! — прохрипел Капут над ухом Луня. — Ты же зараз в советской форме!
— Да, було так, Капут. Слова из песни не выкинешь!
— Скажи ему, а то я скажу... — Капут схватился за рукоятку парабеллума. — Мое слово — гроб!
— Добре, скажу. Тильки знай, я не из пугливых... — Он указал на оружие. — И у мене воно е, Капут. — Однако Лунь шагнул к Ткаченко, предупредил: — Говорите по условию, только то, что говорили на собрании, — и указал глазами на своих свирепеющих соратников.

— Товарищи! — Ткаченко взмахнул рукой с зажатой в ней военной фуражкой, второй схватился за поручни трибуны и, подав вперед свое некрупное, но сильное тело, выкрикнул: — Не забуты про розправу оуновца Лугинського на Волыни, в Кортелисах! Разом с гитлеровцами оуновцы вирвались в село на пятидесяти машинах, завели на повну мощность моторы, щоб не було слышно стрельбы, взрослых забивали, а детей живыми кидали в крыныци и ямы и засыпали землей. Так зныщили усе село — близько трех тысяч чоловик. Майно их было пограбовано, а хаты спалени! «Наша влада повинна буты страшной!» — так казав Степан Бандера.

Ткаченко переждал нарастающий шум. Костры разгорались все ярче. Теперь он мог рассмотреть лица парней, стоявших не только в первых рядах. Курсанты жадно слушали его слова, одни с сочувствием, другие с затаенным страхом, третьи с явной ненавистью.

Он рассказал еще о зверствах оуновцев, а затем о том, как взялась освобожденная Украина за восстановление хозяйства при поддержке России и других республик, как возрождаются колхозы и как они ждут их, молодых хлопцев, для этой полезной работы. Республика призывает вернуться к труду!

— Пожалуй, хватит, — предупредил Лунь, — вы имеете дело с массой, над которой легко потерять контроль.

Вожак в папахе оттер плечом Ткаченко, раздвинул толстые ноги в добрых сапогах со шпорами, посопел, выжидая, пока стихнет говор за его спиной, и повел свою речь на самых низких голосовых регистрах.

Судя по всему, он значился в более высоких чинах, чем Лунь, Взяв на себя руководство митингом, он старался быть точным: не вилял, не хитрил, не оставлял лазеек, говорил прямо и резко; личный состав школы ознакомлен с политикой коммунистов (он махнул рукой на Ткаченко), деятельность УПА сокращается по стратегическим соображениям. Часть сил будет выведена на переформирование за кордон. Курсанты, желающие выйти из УПА, будут отпущены после сдачи оружия. Мести не будет, на все добрая воля.

Затем отдал команду Лунь.

Те, кто согласен покинуть школу, сдать оружие и получить амнистию, должны выйти из строя.

Каре не шелохнулось.

— Не верют, гады, — сказал Капут, — зараз не выйдут, сами втечуть...
— Треба повторить, — предложил вожак тихо, оглянувшись на Ткаченко. — Шо тебе, учить!..

Лунь пожал плечами, но приказание выполнил. Он сказал о том, что желающие поступить по воззванию могут свободно распоряжаться собой.

Спустя минуту, другую из задних рядов, пройдя первые шеренги, нерешительно вышли человек сорок.

— Я ж казав, шо е у нас курвы, — процедил Капут.
— Где их нет, Капут, — небрежно бросил вожак. — Що ж ты робыв со своей безпекой? — И, обратясь к Луню, добавил: — Хай вси расходятся. А оцих сомкни и задержи...

Подчиняясь команде Луня, каре неохотно распалось. Кое-кто остановился у догорающих костров. Оттуда доносился говор, взрывался невеселый смех и сразу затухал. Перед трибуной продолжали стоять четыре десятка человек, пожелавшие выйти по амнистии. Они стояли в две шеренги: их опрашивали, переписывали.

Лунь, прислонившись к трибуне, курил.

— Что же, Павел Иванович, вы добились успеха, — он указал рукой с сигаретой на курсантов, — отыскали своих единомышленников. — Голос его прозвучал недобро.

— Вы их отпустите?
— Ну, это уж наше дело, Павел Иванович. Струхнули?
— Нет!
— Верили нам?
— Должны же и у вас быть какие-то принципы.
— Принципы? — Лунь усмехнулся. — Кажется, Троцкий говорил, что на всякую принципиальность надо отвечать беспринципностью.
— Примерно так...

Над верхушками буков нависли стожары. Щедро усыпанное звездами небо, сероватый дым затухающих костров, мягкий, теплый ветерок.

— Поужинаем или сразу домой?
— Домой. — Ткаченко очнулся от дум.
— Да, вы правы, — Лунь усмехнулся, погасил сигарету о трибуну, — поскольку мы обещали...

Он подозвал телохранителя, и вскоре неподалеку от них остановилась машина.

— Садитесь! — пригласил Лунь. Подождав, пока Ткаченко устроится, он приказал шоферу: — Трогай!

Ткаченко устало откинулся на жесткую спинку «виллиса».

В пути прошло минут пятнадцать. Ткаченко услыхал позади, там, где остался лагерь, далекую стрельбу. Привычное ухо определило: залпы из винтовок.

Судя по всему, выехали из леса: ветви не царапали и не били, и под колесами не чувствовались корневища. Впервые Ткаченко глотнул пыль, и когда машина покатила мягче, конвоец, прислонившись к нему и обдав запахом табака и нечистого тела, развязал мягкий холщовый рушник, снял его, вытер себе нос и положил на колени.

В это время, пока еще далеко позади, возник свет, постепенно увеличивающийся. Конвоец завозился, подтолкнув в спину шофера, и тот прибавил газу. Однако усилия уйти оказались тщетными. Их, шедших с погашенными фарами, вряд ли видели и потому не пытались догнать. Судя по сильному свету, шел бронетранспортер, обычно выпускаемый с известным интервалом для патрулирования магистрали.

Конвоец отодвинулся от Ткаченко, теперь они сидели в разных углах, пленник в левом, бандеровец в правом. Ткаченко заметил пистолет, направленный на него с колена, а ногой конвоец подкатывал ближе к себе валявшиеся на полу гранаты.

— Звертай! — приказал конвоец.

Справа ответвлялась грунтовая дорога, уходившая в темноту. Это была полевая дорога, а не тот самый развилок, куда Лунь обещал доставить Ткаченко. Отсюда было не меньше семи километров до Богатина. Круто свернувшая машина куда-то нырнула, остановилась. Шофер не заметил за кюветом канаву, по-видимому подготовленную для прокладки кабеля. Конвоец выругался, спрыгнул наземь и пособил машине одолеть препятствие.

— Вылазь! — скомандовал конвоец грубо.

Он стоял с автоматом наготове, пистолет был за кушаком. Широко расставленные ноги были обуты в лакированные сапоги с кокардочками на их «наполеоновских» козырьках. Баранья румынская шапка, чуб, начесанный до бровей, губы, презрительно искривленные насмешливой подлостью, свойственной поднаторевшим близ начальства лизоблюдам.

Конечно, конвоец обязан выполнить приказ и отпустить его, а все же надо быть начеку. Место глухое, час воробьиный, скосит запросто.

— Езжай! — приказал Ткаченко.
— О-го-го, мудрый. — Конвоец хохотнул, повел дулом автомата, как бы указывая направление: — Погляжу, як ты потопаешь.
— Я тебе погляжу! Хочешь, все узнает Капут?
— Ладно, коммунистяга, ты як ерш, с головы не заглонишь...

Конвоец валко приблизился к машине, влез на переднее сиденье, и шофер, опасливо следивший за приближающимся светом фар, лихо рванул с места, и «виллис» скрылся в аспидной черноте ночи.

Ткаченко выждал, пока погасли звуки мотора, и лишь тогда тронулся к шоссе вялыми, негнущимися ногами, одолевая крутой кювет.

«Как после дурного сна, — подумал он, зябко поеживаясь, — расскажи, не поверят». Ткаченко шел по тропинке, протоптанной возле шоссе. По голенищам стегали стебли донника, белоголовника, с шелестом осыпая созревшие семена. Он был жив, свободен, мог шагать по этой утренней, росистой траве, и розовый, безветренный рассвет готов был вот-вот распахнуть перед его глазами тот мир, из которого он чуть было не ушел навсегда.

Сколько он прошел, десяток, сотню шагов, пребывая в таком завороженном состоянии, то отчетливо, то в какой-то белесой мути восстанавливая в памяти виденные им картины? Ноги стали тверже, дыхание ровнее, расслабленность ушла, и все тело будто вновь нарожденное: чувствовался каждый мускул, каждая жилка, мозг был окончательно очищен.

«Жив, жив, жив!» Шаги его шуршали по подсыхающей траве.

И трава эта постепенно светлела, потом, позолотев, заискрилась, в спину будто ударило током, и ощутилось тепло. С нагнавшего его бронетранспортера спрыгнули двое в касках, с автоматами, осторожно подошли, окликнули и, когда Ткаченко обернулся, узнали его.

— Товарищ секретарь, чего вы тут? — не скрывая удивления, ощупывая его светлыми молодыми глазами, спросил сержант.
— Чего тут? Мало ли чего... по должности, товарищ...
— Сержант Федоренко! — догадался представиться сержант, продолжая все же вглядываться с тем же изучающим видом, проверяя себя, словно не вполне доверяя своим глазам.
— Итак, сержант Федоренко, подвезете меня до Богатина?
— Який вопрос, товарищ Ткаченко! Прошу простить, товарищ гвардии майор, — он будто только теперь увидел его военную форму, определил звание по фронтовым зеленым погонам, с явно выраженным почтительным удовольствием «прочитал» объемистую колодку орденских ленточек и задержал взгляд на гвардейском знаке с надбитой эмалью, видимо не раз побывавшем в сражениях. Сержант хотел помочь, но Ткаченко поднял ногу на железный козырек-приступок, что у борта, и чья-то могучая сила перенесла его внутрь машины, за такую надежную сталь, втиснула его между такими милыми, теплыми хлопцами, с ясными глазами, поблескивающими из-под запыленных касок... «Наши, наши, свои прекрасные люди...» — билось в нем, и, не сдерживая своих чувств, он улыбался им; размягчались и их лица, лица соратников, бойцов, куда-то во мглу уходил кошмар минувшей ночи.

Солнце вставало над Богатином, закурчавленным печными дымками, багровели островерхие черепичные кровли, и живой город пробуждался ото сна к новому дню.

«Жив, жив, жив!» Надежным строем вставали яворы, высокие, вечные.

Жена по-обычному, без тени волнения, открыла дверь, подставила теплую щеку для поцелуя, запахнувшись и халатик, ушла, шлепая тапочками, в спальню.

— Ты хотя бы спросила, где я таскался, — весело через двери сказал Ткаченко, стаскивая гимнастерку, пропахшую дымом костров.
— Ладно, чего спрашивать, потом расскажешь, — ответила сонным голосом Анна Игнатьевна. — Если у генерала не покормили, еда на столе, в кухне...

Позвонить генералу? В райком? Нет! Нечего беспокоить ранними звонками. Прежде всего отмыться, надеть чистое белье. Пока вода нагреется, можно перекусить. Ткаченко прошел в кухню и, сидя за столом, медленно жевал холодное мясо.

«А ведь могли прикончить... — Он провел ладонью по груди, ощутил теплоту кожи. — Продырявили бы, как дуршлаг... Выходит, бандиты были на собрании, прокуковал их Тертерьян. Позвоню ему — вот ахнет...»

Закончив туалет, Ткаченко прилег на диван, обдумывая план действий. Прежде всего он попытался представить, куда же его возили.

Время, понадобившееся на дорогу, он знал, и потому по фронтовому опыту мог легко прикинуть километраж. Не исключено, что машина петляла по лесу, чтобы сбить его с ориентации. Но это было, только когда везли в лагерь. На обратном пути, хотя и завязали ему глаза, ехали прямым, не окольным путем: конвоир спешил вернуться в лагерь.

Ровно в восемь Павел Иванович вызвал Забрудского, Тертерьяна, позвонил начальнику пограничного отряда и попросил его разыскать Дудника.

Услыхав разговор по телефону, Анна Игнатьевна поняла все. Она остановилась в дверях, ноги у нее онемели, и на побледневшем лице было такое отчаянное, потерянное выражение, что Ткаченко, прервав разговор с Тертерьяном, бросился к ней.

— Как тебе не стыдно, — тихо упрекнула она, — почему ты ничего не сказал? Как тебе не стыдно, Павел?.. — А потом обняла его, припала к плечу, всхлипнула: — Ну, почему ты такой...

Прошло? Не знал тогда Ткаченко, обрывая провода телефонов с целью самого наисрочнейшего принятия мер, что в это же самое время в лагере бандеровцев происходила следующая сцена.

Перед рассвирепевшим начальником школы стоял неуклюжий детина, в такой же бараньей шапке, как и у сопровождавшего Ткаченко конвойца, стоял не навытяжку, а «врасхлеб», готовый принять любую кару за невыполнение тайного приказа своего начальника.

На безбородом, скуластом лице этого человека почти не читалось проблесков мысли. Он знал одно: сплоховал, высланный наперед, чтобы «прошить» насквозь секретаря райкома, он испугался бронетранспортера, пропустил его, зарывшись в канаву, не отважился броситься на шоссе, сделать что угодно, любой самый безумный шаг, но свершить... убить отпущенного на волю секретаря райкома. Для исполнения поручения не должно быть препятствий. Только труп его мог бы служить оправданием, труп человека, решившего во имя приказа атаковать даже броневую машину и двенадцать советских бойцов, вооруженных до самых зубов.

Лунь понимал, чем грозит теперь и ему и всей лесной школе его «великодушие и рыцарство». Надо немедленно сниматься, бросать обжитое место, и не птицы они, чтобы перелететь в новое гнездо, не опалив крылья. Ткаченко — опытный человек, а леса не безбрежны. Весь гнев Луня сосредоточился на этом оторопелом, неуклюжем парне, готовом принять любую муку и смерть.

Выдавив несколько гнусных ругательств, Лунь тряхнул головой, подзывая того самого конвойца, который отвозил Ткаченко:

— С автомата, короткой, в ту же яму...

Анна Игнатьевна подошла к мужу, робко спросила:

— Ты кому звонишь? Куда опять торопишься?
— Добиваюсь генерала Дудника. Надо начинать большой прочес.
— Зачем?
— Выловить, Анечка.

Анна Игнатьевна вздохнула, твердо сказала!

— Вызывай генерала. Раз такая судьба, пройдем через все... Одно скажу, Павел. Советские люди странные, коммунисты тем более... Они беспокоятся обо всех и меньше всего о себе, о своих детях, женах... Живете вы... Нет, не живете... витаете... Вот у меня мяса нет на обед, картошки не могла достать, а ты...
— Анечка, впервые вижу тебя такой...
— А иди ты, Павел! Спуститесь на землю. О себе подумайте...
— О себе? А кто же тогда будет думать о других?
— Так для кого же вы работаете? — Анна Игнатьевна махнула рукой и заторопилась, услыхав зовущий крик девочки.

Зазвонил телефон. На проводе был начальник пограничного отряда, который сообщил, что с генералом связались и тот срочно выезжает в Богатин.

— Вы спрашиваете, что с теми? — Ткаченко не сразу ответил начальнику пограничного отряда. — Думаю, их расстреляли. Я слыхал залпы. Нет, нет, они всех не убьют. Нельзя убить правду, нельзя убить веру. Это люди вчерашнего дня, они — тени. Тени не могут расстрелять будущее. А палачей мы разыщем.

Генерал Дудник заночевал в расположении мотострелкового полка, в бывших казармах польских улан. Здесь, в глухом лесу, немцы оборудовали дома отдыха для летного состава дальней бомбардировочной авиации, подвергнув казармы реконструкции. Бар, устроенный в спортивном зале и расписанный фривольными фресками, ныне закрасили маляры хозкоманды.

Дудник называл казармы «Черной ланью» из-за фонтана с почерневшей от воды, когда-то, видимо, сверкающей бронзовой ланью. Он любил передохнуть здесь. Хорошие комнаты, к тому же красивый, хотя и запущенный парк и даже небольшое озерцо с окуньками.

Донесение из Богатина требовало срочных действий. Он распорядился направить в район мотострелковую роту, минометную и артиллерийскую батареи и приказал поднять разведывательную авиацию. Генерала интересовала школа УПА, и нельзя было терять ее след.

«Кто бы мог подумать, просто фантастика! — Генерал удивленно разводил руками, заканчивая завтрак. — Живешь, живешь, чего только не видишь, и вдруг — на тебе! Новое дело. Подумать только, доклад бандитам о бандитах... Глубока человеческая душа! Заглядывай не заглядывай, все едино дна не разглядишь...»

Из окна было видно, как вытягивались в колонну машины и бронетранспортеры. Генерал надел комбинезон, проверил пистолет, подпоясался, взглянул в шикарное, во всю стену, зеркало — увидел моложавого и еще стройного человека, не так чтобы высокого, но представительного, глаза хоть и без морщинок, а строгие, как ни старайся, не смягчишь. Видно, мало-помалу дает о себе знать профессия. И солидность сама по себе прибывает, еще за полста не перевалило, а уж слышится за спиной шепоток: «Батя пошел». А еще десяток, — стариком назовут...

С такими грустными мыслями генерал молодцевато, на страх годам, сбежал по каменной лестнице.

Косовица заканчивалась. Желтела стерня, и правильными рядками выстраивались охряные копны. Подсолнечник отяжелел, подсох и уже не поворачивался за солнцем.

Встречались крестьяне на высоких, нагруженных снопами возах. Еще год назад вот в таком селянине, в брыле или кокетливой шляпе с перышком, можно было заподозрить замаскированного бандеровца. Загнанные в леса и ущелья бандиты продолжали мешать хлеборобскому делу. Еще и теперь нередки случаи, когда отсекают пальцы записавшемуся в колхоз, еще порой нависает черная хмара бахромчатыми своими краями над селянством.

Наряду с другими генерал Дудник отвечал перед государством за скорейшее восстановление в западных областях нормальной жизни.

Не все сделаешь сам, не везде поспеешь. Разбросанный фронт борьбы с бандеровщиной требовал постоянной собранности, энергичной инициативы. Будучи человеком динамичным, активным и строгим к себе, Дудник был неумолим к подчиненным.

Его побаивались, но уважали.

Генерала встретил начальник Богатинского пограничного отряда майор Пустовойт, не раз получавший нагоняй за медлительность и нерасторопность. Его срывающийся на фальцет голос, рука, вздрагивающая у козырька, выдавали волнение.

«Ну чего, чего он, — раздраженно думал генерал, выслушивая его рапорт, — что я, кусаюсь? Чего он меня боится? Если бы только робость, можно простить. Работу запустил, с каждой мелочью лезет за указаниями, разведку держит на привязи. А вот по бумажкам мастак: в рапорте чепуху распишет с такими завитушками, что ахнешь... Лунь почти под боком хозяйничал, а он только ушами хлопал, дождался, пока райкомовцы открыли...»

Генерал с досадой выслушивал сбивчивую информацию Пустовойта, наблюдая, как подрагивал его острый нос и судорожно двигался кадык на худой шее. Теперь уже все в нем не нравилось генералу. «Надо менять, немедленно менять... Разве таким должен быть оперативный работник? Вырвать бы у соседей подполковника Бахтина...» — подумал генерал в раздражении и уехал из штаба отряда в райком партии в дурном расположении духа.

Слушая рассказ Ткаченко, генерал производил расчеты на своей карте-двухверстке.

— Школа скорей всего находится вот здесь. Горный рельеф, густой лес. — Красный карандаш резко очертил круг. — Надо искать здесь. На месте Луня я бы, пожалуй, тоже выбрал эту химару.

«Химарой» Дудник называл всякое глухое и удобное для бандитов место.

— Придется поручить энергичному командиру найти этого Ракомболя, — сказал Дудник. — Что мне с Пустовойтом делать? Ни рыба ни мясо. Таких нельзя держать долго на одном месте, прокисают. Пришлю вам другого в отряд, обещаю, обещаю...

Ткаченко, в душе соглашаясь с невысокой оценкой боевых качеств нынешнего начальника отряда, все же ценил его отзывчивое отношение к солдатским нуждам, порядочность и доброту.

— Разве в нем дело, Семен Титович? — пробовал он заступиться за Пустовойта. — Меня, стреляного волка, и то заарканили. Тут уж ответственность лежит на всех... — Ткаченко проверил свой пистолет, достал запасные обоймы. — Я с вами поеду в отряд. Будете разрабатывать операцию, может быть, и я пригожусь.
— Поедемте, Павел Иванович. Вы герой дня! — Генерал спрятал карту в планшетку.

От райкома до штаба отряда, занимавшего здание бывшей польской тюрьмы, окруженной высокой стеной, было недалеко. Тюрьма, построенная некогда на окраине, ныне как бы всосалась в быстро расширяющийся город. На западной его окраине рассыпались мелкие домишки, на восточной — закладывали фундаменты под новые многоэтажные здания. Улица, по которой они ехали, носила имя Коперника. На ней сохранились уютные особнячки под черепицей, спрятавшиеся за железными заборами, глазированная плитка тротуаров и мощные яворы — им все было нипочем: гайдамаки, гитлеровцы, бандеровцы.

В «форт», как называли штаб отряда, въехали через центральные ворота, охраняемые часовыми.

Во дворе штаба, на бывшем поверочном плацу, стояли машины мотострелковой части, прибывшей для прочеса. Солдаты в касках, в полевых погонах беседовали, расположившись группами, или возились у машин.

Команда «Смирно» при появлении генерала заставила всех замереть, а затем все вновь ожило.

Генерал застал начальника отряда за изучением карты. На вялом, с обвисшей кожей лице и на этот раз без труда можно было обнаружить растерянность. Пустовойт, страдальчески помяв подбородок, взглянул на Ткаченко, доложил:

— Ищем иголку в стоге сена...

Генерал подошел к раскрытому окну, забранному кованой решеткой. Отсюда были видны пушки с зачехленными надульниками и минометы.

Батареи втягивались во двор, чтобы не привлекать на улице внимания прохожих. Сюда же подходили машины с мотострелками.

— Если часть тронулась с места, она должна действовать... — как бы про себя, ни к кому не обращаясь, сказал генерал.

Пустовойт, приняв замечание на свой счет, болезненно поморщился.

— Поисковые группы ведут активный прочес местности, обеспечены радиосвязью, товарищ генерал, — повторил он. — Если что, немедленно доложат.
— Операция подготовлена?
— В предварительной части да, товарищ генерал.
— Вызовите руководящий состав. Надо все детально обсудить.

Пустовойт распорядился, и вскоре кабинет наполнился офицерами. Каждый из входящих докладывал в соответствии со строевым уставом. У многих были папки с бумагами.

Генерал вглядывался в лица офицеров с пронзительной внимательностью. И хотя Дудник всех их хорошо знал, принимал рапорты так, будто встречался с офицерами впервые, не останавливая, выслушивал их звание, фамилию и должность.

Первым вошел заместитель по политической части майор Мезенцев, потом начальник отделения разведки майор Муравьев с наиболее объемистой папкой и свертком карт; с торопливой поспешностью, отдуваясь от жары, представился начальник штаба майор Алексеев, тоже имевший карты и коробку с цветными карандашами и кнопками...

Когда все расселись за длинным столом, генерал посоветовал Ткаченко заняться пока своим делом.

— А то мы долго будем искать иголку в стоге сена...

Пустовойт покраснел, слабая улыбка быстро погасла на его губах.

Ткаченко вернулся в райком. В четыре часа Дудник, позвонив, сообщил, что поисковая группа капитана Галайды обнаружила расположение лагеря, но Лунь со всей школой ушел в неизвестном направлении.

— Если не передумали, я за вами заеду.

Оперативный отряд вышел из Богатина в начале пятого. В пути Ткаченко поделился с генералом своими впечатлениями и остановился на мучившей его догадке об оружейных залпах, которые так явственно слыхал он при возвращении из лагеря в Богатин.

— Не могу забыть, Семен Титович. Вроде виновным себя чувствую, — закончил Ткаченко, — если тех, вышедших из строя, расстреляли...

Дудник постарался успокоить Ткаченко:

— При чем тут вы? Главари школы догадывались о брожении среди курсантов, хотя точных сведений не имели. Им надо было очистить свои ряды, и они очистили их. Любыми средствами, так или иначе они уничтожили бы колеблющихся. Вы лишь ускорили этот процесс.
— Ускорил?
— Да! Но вы и углубили трещины. Эта жестокость, кровавая расправа многим откроет глаза. Лунь покарал их. Мы отыщем и покараем Луня. — Генерал вытер лоб платком и, взглянув на Ткаченко, добавил: — Мы разыщем его. Границу перекрыли надежно, а здесь ему от нас никуда не уйти.

Глухая дорога была размята гусеницами машин. На развилках дорог направление указывали маяки-мотоциклисты в стальных касках. Пустовойт успел «обкатать» незнакомую дорогу, и генерал похвалил его.

— Что хорошо, то хорошо, — сказал генерал, чтобы Ткаченко не упрекнул его в непоследовательности, — плохо, что Пустовойта приходится всякий раз подталкивать.

«Виллис» раскачивало и шатало. Шофер спрямил путь, но он не оказался короче. Генерал был настороже, переместил кобуру на ремне поудобнее, положил автомат шофера к себе на колени.

— Поле слышит, а лес видит, — сказал он, как бы оправдываясь. — Мой отец плотогоном был, помню, говорил: «Не доглядишь оком, заплатишь боком».

К поляне все же добрались благополучно. Жадно вглядывался Ткаченко в знакомые очертания деревьев, они днем казались ниже и менее стройными. Вот и остатки костров с дымящимися бревнами и обгорелым тряпьем. Виднелись землянки. Палаток не было. На опушке стояли машины с минометами и два «студебеккера» пограничников.

Капитан Галайда подошел строевым шагом, без запинки отрапортовал, чеканя слова, он как бы выстраивал их в шеренгу.

— Обнаружили подземный стрелковый тир. Минный погреб противником взорван при отходе, товарищ генерал! — закончил Галайда. Пожал протянутую генералом руку и отступил на шаг в сторону.

Дудник заметил стоявшую в отдалении группу пограничников из линейной заставы Галайды. Некоторых из них он хорошо знал, только позавчера побывав на заставе, он говорил с ними. Лейтенант Кутай и сержант Денисов, оперативники, привлекавшиеся отделением разведки штаба отряда для особо важных заданий, пользовались заслуженной популярностью, выходящей за пределы заставы. Генерал подошел к ним, поздоровался.

— Надежные хлопцы, — обращаясь к Ткаченко, сказал генерал, — закалились в боевом огне уже после войны... — Он хотел еще что-то добавить, но, заметив Пустовойта, подталкивавшего к нему младшего лейтенанта, замолчал.

Младший лейтенант Строгов, командир мотострелкового взвода, доложил о разминировании подходов к лагерю и, немного замешкавшись, сообщил, что им обнаружена свежая братская могила.

— Могила? Братская? — Генерал обернулся к Ткаченко, и, хотя ничего не сказал, взгляд его как бы выразил: «Ну вот, оба мы оказались правы».
— И трупы обнаружены? — спросил генерал.
— Обнаружены, товарищ генерал, — ответил Строгов, — мы сделали пробный шурф. Судя по обмундированию, курсанты школы. — Переборов короткое замешательство, добавил: — «Украинской повстанческой армии», товарищ генерал.

Генерал с досадой махнул рукой и обратился не только к докладывающему ему офицеру, но и ко всем невольным свидетелям их разговора.

— Армии? В армии другие порядки. Бандиты — вот кто они! Как бы себя ни называли, — бандиты! Когда же они успели вырыть братскую могилу?
— Использовали одну из взводных землянок, товарищ генерал.
— Землянку?
— Землянки глубокие, — пояснил Строгов. — Трупы уложены плотно, в три пласта. Каждый пласт покрыт плащ-палаткой немецкого армейского образца, товарищ генерал!
— Ну, ведите, товарищ младший лейтенант, к этой могиле!

Строгов шел впереди четким, строевым шагом. Младший лейтенант недавно окончил офицерское училище. Туда он попал, исполняя волю своего отца, старого служаки, одного из незаметных и скромных героев гражданской войны, носивших орден Красного Знамени на алом банте. Без особой охоты начав учебу, молодой человек постепенно втянулся, обзавелся отличными товарищами, полюбил училище, армию и свой род войск — пограничный.

Приближались сумерки. Старые буки с мохнатыми, замшелыми стволами, широко раскинувшие свои густые кроны, почти не пропускали солнца. Трава под деревьями была вялая и редкая, валежины, гнилые и ломкие, трещали и рассыпались под ногами. Нередко, словно белые, исхлестанные дождями и ветром черепа, виднелись из земли круглые камни, плотно обросшие с северной стороны мхом, с седыми отливами зелени.

Они шли по разминированному проходу в лесной целине, обозначенному свежими зарубками на стволах.

 

На форуме

Пожалуйста, сделайте папку кэша доступной для записи.

Похожие статьи

   
|
Суббота, 03. Декабрь 2016 || Designed by: LernVid.com |
Яндекс.Метрика